Около восьми вечера он высадил меня, и в лунной морозной тиши зашагал я по каролинской дорожке, наблюдая, как в небе надо мной реактивный самолет пересекает лицо луны, деля ее снежный круг пополам. Как хорошо, что на рождество я вернулся на восток, к снегам и огонькам в окнах одиноких ферм, к молчаливым сосновым лесам и полям, таким пустынным и хмурым, к железнодорожным путям, убегающим в серо-голубую лесную даль навстречу моей мечте.
В девять часов я уже шел с рюкзаком по двору моей матушки, а вот и она, перемывает посуду в белой кафельной кухоньке, со скорбным лицом ждет (я опаздывал), беспокоится за меня – вдруг не доберусь, и, наверное, думает: «Бедный Раймонд, все-то он ездит своим автостопом, волнует меня до смерти, почему он не такой, как все?» А я, стоя во дворе на холоде и глядя на нее, думал о Джефи: «Почему он так непримирим к белому кафелю и всей этой, как он говорит, «кухонной машинерии»? Есть люди с добрым сердцем, независимо от того, нравятся им бродяги Дхармы или нет. Сострадание – сердце буддизма». Позади дома темнел большой сосновый лес, где мне предстояло провести всю зиму и весну, медитируя под деревьями и пытаясь самостоятельно отыскать истину, суть всех вещей. Я был очень счастлив. Я обошел вокруг дома и заглянул в другое окно, где стояла рождественская елка. В ста ярдах отсюда два деревенских магазинчика у дороги оживляли лесную пустоту, которая без них казалась бы чересчур мрачной. Я приблизился к конуре, где дрожал и фыркал на морозе старый охотничий пес Боб.
При виде меня он радостно заскулил. Я спустил его с цепи, он взвизгнул и заскакал вокруг, и вбежал со мною в дом, где на теплой кухне я обнял мать и сестру, и муж сестры вышел из гостиной, приветствуя меня, и племянник, малыш Лу, и я был снова дома.
Они уговаривали меня спать на диване в гостиной, возле удобного масляного нагревателя, но я настоял, чтобы моей комнатой, как и раньше, была веранда у заднего крыльца, с шестью окнами, выходящими на окруженное соснами зимнее хлопковое поле, – чтобы все окна открывать, расстилать на кушетке мой старый добрый спальник и спать чистым сном зимних ночей, зарывшись головой в мягкую нейлоновую подкладку на утином пуху. Когда все легли, я надел куртку, шапку с наушниками и железнодорожные перчатки, накинул сверху нейлоновое пончо и вышел в залитое луной поле, словно таинственный монах. Лунные заморозки сковали землю. Блестело от изморози старое кладбище у дороги. Крыши соседних ферм были словно из снега. По грядкам хлопкового поля, в компании большого Боба, маленького Сэнди – собаки Джойнеров, живших дальше по шоссе, и нескольких бродячих псов (меня все собаки любят) дошел я до опушки. Прошлой весной я протоптал там тропинку, по которой ходил медитировать под своей любимой сосенкой. Тропинка осталась. Остался и мой парадный вход в лес, две молодых сосны одного роста, образующих как бы столбы ворот. Здесь я всегда кланялся, складывал руки и благодарил Авалокитешвару за то, что он даровал мне лес. Сопровождаемый лунно-белым Бобом, я быстро нашел свою сосенку, где оставалась еще моя старая соломенная подстилка. Я сел по-турецки, расправил накидку и стал медитировать.