Степенно перекрестился. Заморгал подслеповато, ища глазами князя, нашёл и, сдаётся, зовёт в свидетели.
— Разумные слова, Пётр Андреич, — молвил светлейший жёстко. — Да что мы есть? Дети Петра, дети малые… Кто воле его противник, тот худого хочет… Худого нашей державе.
И громче, ухватив шпагу.
— Отомстим тому… Самодержавие если порушить, значит, обезглавить Россию — наше отечество. От сего все напасти — глад и мор…
С какой стати они — глад и мор? Сболтнул ненароком, заодно с напастями сцепилось в памяти.
Замер, дара речи лишился, услышав рокот барабанов. Гвардейцы! Идут, родимые, идут, сыночки… Обмяк от счастья.
И вот Бутурлин, картуз набок, несётся во весь опор. А снаружи громыханье солдатских башмаков. Барабаны громче, громче, треск оглушающий. Картечь будто стены дырявит…
Нервный смех трясёт князя — ух, взбеленился Репнин, петухом наскакивает:
— Ты привёл? Ты?.. Кто приказал?
Забавен коротышка.
— Я это сделал, господин фельдмаршал.
Достойно ответил подполковник… Генерал будущий… По-генеральски ответил.
— По воле императрицы, господин фельдмаршал… Ты тоже слуга её… Мы все…
Срезал коротышку.
Торжествуя, наблюдает князь, как заметались его недруги; рука на эфесе шпаги, отстранённую величавость придал себе.
— Откроем окошко… Народ там… Объявим…
Это Долгорукий. Что на уме? Толпа вмешается, захочет царевича? Глупость брякнул ревизор, шибко растерян — до помраченья рассудка.
— На дворе не лето, — произнёс светлейший с чуть презрительной усмешкой.
Ревизор ринулся к окошку и приуныл. Рассвет ещё не брезжил, но горели фонари, и сквозь гладкие немецкие стёкла он увидел: семёновцы, преображенцы шеренгами по набережной, голый булат штыков. Кучка ротозеев, заворожённых воинской силой.
Дверь распахнута, мундиры и треуголки вторглись в узорочье кафтанов, в хоровод напудренных париков. Топочут, дерзят старым боярам, партию царевича грозят погубить, пиками издырявить. Коротким кивком привечает князь офицеров — всех он знает по именам, обучал, детей их крестил.
— Поздравим матушку нашу.
— Виват! Виват! — как один отозвались гвардейцы, глядевшие на него в упор. Подхватили сановные — Ягужинский, канцлер Головкин, вице-канцлер Остерман.
— Слава царице, — прокричал Толстой, багровея от усердия. — Многая лета ей!
— Поздравим матушку нашу, поздравим, — повторял князь, взмахивая шарфом. На посрамлённых взирал наставительно, запоминал. Долгорукий онемел, Голицын долбил тростью паркет, бубнил невнятное, Репнин сдавленно просипел:
— Виват императрикс!
В крепость бы их, в каменные мешки, и наперво его, пузатого. «Икс», взятое зачем-то из латыни, щёлкнуло неприятно. Убрать его, коротышку, огарыша из Петербурга…