Я многое могу… – говаривал Фэд, переняв манеру Нгуена. – Я могу написать свет луны. Я могу написать бамбук, освещенный светом луны. Я могу написать грусть художника, смотрящего на ветер, колышащий бамбук в свете луны. Я многое могу. Но что я смогу сделать, когда придет Час Композиции?..
Я тоже могу многое. Не обижен ни умственно, ни физически. Но пришел Час Композиции – и я никак не мог скомпоновать в одно целое все те «детали», которые обрушились на мою голову.
Я ворочался на заднем сиденье Серегиной машины, сон не шел, хотя усталость накопилась громадная. Я вставал, разминал ноги, кружа по периметру «Жигуля» в кромешной темноте гаража, не отступая в сторону – как бы чего не своротить, канистрами не загреметь. Забирался обратно на сиденье, прикладывался к плоской фляжке «Лонг Джона», оставленной мне Шведом. И снова ворочался. Час Композиции…
На мне кровь Фэда. «Гуси летят…». Долой эмоции. Потому, обнаружив зарезанного дядю-Федора, вздрогнул, но и – все, хватит, Афган, робот, думай-считай, изоляция нервов. Я думал-считал, мысленно оглядывая мастерскую, обращая внимание на каждую мелочь. Мольберт. Краски. Продавленный диван. Картины, прислоненные к стене. Загрунтованный холст. Ватман на столе. Карандаши, грифель, мелки. Акварельки. Стакан с мутной, серо-буро-малиновой водой. Полдюжины бутылок пива, четыре пустые, две невскрытые – «Золотой колос». Макивара в углу. Журчание неотрегулированного бачка в туалете. Зудение люминесцентной лампы. Тишина. Голый по пояс, в джинсах, босой Фэд. Горло – рана от уха до уха. Лужа. Кровавые следы-отпечатки. Мои! Только мои. И больше ничьи.
Он был один. Он работал. И не был пьян. Застолья не было – один стакан, и тот для промывки кистей. Пиво – из горлышка… из горлышка в горлышко… напоследок…
Фэда убили сразу. Даже не проходя в мастерскую, не объясняясь. Полоснули по горлу и – он, наверно, еще не успел повалиться – отступили, прикрыв дверь, успев не запачкаться. Отступили или отступил? Сколько их было? Чтобы чиркнуть ножом, достаточно одного…
Кто? Недругов у него в своем кругу было более чем достаточно. Он хотел быть (и был, как мне кажется) большим художником. Закончил Мухинское. Но выставляться не давали. Не раз, когда мы с ним сидели, интенсивно расслаблялись водочкой (коньяки-вина не пил, только водочку и пивко), он отводил душу в крепчайших монологах по адресу Союза так называемых художников и грозил (кому?!) уйти в коммерцию. И ушел. Стал штамповать сначала пейзажики и натюрморты якобы фламандской школы. Потом перешел на авангард. А когда так совпало, что Нгуен взял его под крыло и одновременно вспыхнула мода на Восток, он стал нарасхват. У Фэда получалось все – и фламандцы, и авангард, и Восток. Талант на все руки. В Катькином садике спрос на его картины был бешеный. И среди питерцев, и среди иностранцев. А иностранцы – это валюта. При том, что толпы шелупони торговали днями напролет матрешками «Горби», расписными балалайками, иконками, картинами – и зачастую простаивали вхолостую… Из зависти в кругу дяди-Федора не режут горло. Гноят потихоньку, слухи пускают, спьяну норовят в морду. Но не режут. А вот валюта… Я сам его одно время прикрывал от рэкета, разбирался на авторитете – центр Невского есть центр Невского. Да Фэд и сам мог кого угодно успокоить! Чему-то я его все же учил. Да, за валюту могли чиркнуть пером. Но тогда бы предварительно поговорили, на испуг постарались бы взять и… и если уж прикончили, то обыскали бы в мастерской каждый уголок. Нет. Да и мозги надо иметь меньше куриных, чтобы искать валюту в незакрывающейся мансарде, а не у Фэда на квартире. Нет, не охотники за зелененькими были здесь.