Игла цыганки (Ломовская) - страница 89

– Можно на «ты». Только без брудершафта.

– Как угодно, мадам, ваше желание для меня закон!

– Дубов... А я вот хотела спросить – как тебя зовут?

– Что? А... Григорий я.

– А почему Ольга, представляя тебя, назвала только фамилию?

– Имя ей мое не нравилось. Может, мы лучше не будем о ней говорить?

– О-о, я догадывалась, что у вас что-то не так...

– Уже никак. Мы расстались. Почти у тебя на глазах.

– Надеюсь, не я была тому причиной?

– Как галантный кавалер, я должен бы сказать, что именно ты.

– Нет, наоборот. Чтобы меня не мучили угрызения совести...

– Чтобы тебя не мучили угрызения совести, я говорю: мы расстались, потому что назрело. Пришла пора, она влюбилась. Хочешь конфет? Тут есть. Кажется, неплохие. С орешками... А вот апельсины и бананы.

– Гриш, если я еще что-нибудь съем, то лопну. И тут будет очень грязно.

Звук собственного имени заставил Дубова напрячься. Странное дело, он почти от него отвык. Оленька предпочитала звать его по фамилии, имя ей и в самом деле не нравилось. Выговорить «Гриша» у нее язык, видите ли, не поворачивался, «Григорием» она тоже его звать не могла. Начала было именовать «Гарри», представляете? Вот так томно, в нос, по-французски грассируя: «Гар-хг-хг-и»! Но тут Дубов взбунтовался и заявил, что он не мальчик-волшебник, и пусть лучше зовет по фамилии, как в школе!

– Фамилия-то тебя моя устраивает?

Оленька только изящно сморщила носик, но промолчала. Сама она, знаете ли, Вяземская! Не кто-нибудь! Впрочем, однажды Дубову случилось поговорить по телефону с сестрой госпожи Вяземской. В легкой беседе и выяснилось, что фамилию Оля изволила сменить, а вот сестренка ее, и мать, и отец – вся семья, в общем, – Кашнотовы! Оленька Кашнотова, это ведь неизящно! Дубову тогда хватило такта над Олей не подшучивать, и вот благодарность. Гришей Дубова с тех пор только мама звала. И вот сейчас эта чужая совсем женщина произносит его имя – так легко, так спокойно!

И тут он ее поцеловал. Не мог не поцеловать. Одной рукой неловко обнял за плечи, в другой – держал на отлете коробку отвергнутых шоколадных конфет. Кажется, неплохих, и даже очень хороших – с орешками... А поцелуй получился еще лучше – настоящим, крепко-зажмуренным, влажно-трепещущим. Дубов словно спросил Лилю о чем-то, целуя, и ее теплые губы, прижимаясь к его губам, нашли и дали ответ. Единственно возможный, единственно верный ответ. Все поцелуи, случавшиеся прежде в жизни Дубова, вдруг показались ему фальшивками, а этот, настоящий, вот-вот должен был кончиться, и Дубов того не хотел.

Неожиданно он обнаружил, что коробка конфет упала на пол, а он стоит посреди гостиной и держит Лилю на руках. Она оказалась странно легкой, словно птица, и так же трепетала в его руках, и Дубов вспомнил, как в детстве спас забившуюся между двойными оконными рамами ласточку. Птица была очень испугана, но пошла ему в руки, может, понимая своим малым умишком, что в этом мальчишке – последняя ее надежда. Гладкое, обтекаемое тельце, приспособленное для высокого полета, для стремительных скоростей и рискованных траекторий, вздрагивало в ладони, и тогда он разжал ладонь. С ликующим криком ласточка взмыла в прозрачное небо, заложила крутой вираж и исчезла, словно растворилась. Но теперь Дубов не мог разжать пальцы, он готов был на все, только бы не выпустить ее, эту хрупкую птицу, доверчиво притулившуюся к его груди.