Перед визитом к Лоренцу я путешествовал по горам Роттенманнер-Тауэрн с рюкзаком, набитым его книгами. Дни стояли безоблачные. Каждую ночь я проводил в новом альпийском домике, ужинал сосисками с пивом. Горные склоны сплошь покрывали цветы: горечавки и эдельвейсы, водосборы и лилии. Солнечный, свет «заливал изумрудную синеву сосновых лесов, а кое-где на осыпях еще виднелись пласты снега. На лугах повсюду паслись кроткие бурые коровы, звяканье их бубенцов эхом разносилось над равнинами — или то были отголоски далекого звона церковных колоколов…
Строка Гёльдерлина: „Виден мне город вдали, он мерцает, как панцирь железный…“ [54].
Путешественники: мужчины и женщины в красно-белых рубашках и кожаных штанах. Все, проходя мимо, кричали: „Grass Gott!“ [55]. Один заскорузлый коротышка принял меня за немца и с плотоядной гримасой торговца порнографией откинул лацкан пиджака, чтобы показать мне свои свастики.
Перечитывая Лоренца, я понял, почему благоразумные люди в ужасе вскидывают руки — и принимаются дружно отрицать, что существует такая вещь, как человеческая природа, и настаивать на том, что всему необходимо учиться заново.
Они чувствуют, что „генетический детерминизм“ представляет угрозу для всех либеральных, гуманных и демократических ценностей, за которые все еще крепко держится западный мир. Понимают они и то, что инстинкты нельзя выбирать: нужно принимать их все, скопом. Нельзя пустить в Пантеон Венеру — и захлопнуть дверь перед носом у Марса. А приняв „борьбу“, „территориальное поведение“ и „порядок старшинства“, вы вновь увязнете в реакционном болоте XIX века.
Что особенно привлекло в труде „Об агрессии“ идеологов „холодной войны“ — так это выдвинутое Лоренцем понятие „ритуального“ сражения.
Сверхдержавы по определению должны сражаться, потому что это стремление заложено в их природе; однако можно выбрать местом для своих стычек какую-нибудь бедную, маленькую, желательно беззащитную страну — точно так же, как двое оленей-самцов выберут для драки клочок ничейной территории.
Я слышал, что министр обороны США всегда держит у изголовья эту книгу, испещренную пометками.
Люди суть порождения своих обстоятельств, и всё, что они говорят, думают или делают, обусловливается обучением. Детям наносят глубокие травмы происшествия, случившиеся в раннем детстве, народам — переломные моменты в их истории. Но может ли означать такое „обусловливание“, что не существует неких абсолютных мерок, которые выходили бы за рамки исторического прошлого? Что не существует „добра и зла“, независимо от национальности и вероисповедания?