На первом курсе Моршанцев истово верил в безграничные возможности медицины. Если что-то невозможно сегодня, так оно непременно будет возможно завтра.
К третьему курсу он скатился в скептицизм. Медицина, которую еще толком-то и понюхать не удалось, казалась нагромождением разрозненных, трудно постижимых и никак не связанных с жизнью наук. Однажды юный Дима Моршанцев дошел до того, что во всеуслышание назвал медицину «традиционно узаконенным шарлатанством».
Только на пятом курсе, поднаторев в клинических дисциплинах, Моршанцев начал смотреть на медицину трезво и непредвзято. Да — можем многое. Да — многого еще не можем. Но наука не стоит на месте, а перманентно движется вперед, и с каждым днем мы можем все больше и больше. Достаточно полистать любой из двух томов справочника практического врача 1959 года издания (всего полвека прошло ведь) и сравнить прочитанное с сегодняшним днем. Операции на открытом сердце стали обыденными, повседневными, чуть ли не рутинными. Это здорово, этим можно гордиться. Но никакой уровень развития науки и техники, насколько высок бы он ни был, не может уберечь от опасности, имя которой — человеческий фактор.
В ординаторской коллеги обсуждали новость. Моршанцев явился в самый разгар дискуссии.
— Отарик, ты не сравнивай Тбилиси с Москвой, — Маргарита Семеновна Довжик, высокая и широкая в кости, нависла над доктором Капанадзе, сидевшим за своим столом. — У вас там свои законы…
— Ритуля, я тысячу раз говорил, что я родился и вырос в Батуми! — Капанадзе сделал страдальческую мину и закатил глаза. — Учился в Саратове, потом переехал в Москву. В Тбилиси я только гостил у родственников! Разве трудно запомнить? Я же не говорю тебе «у вас в Киеве»! Я помню, что ты из Николаева!
— Я в общем смысле, Отарик. У вас там кровная месть, абреки, кунаки…
— Цинандали, Саперави, Боржоми… — обреченно вздохнул Капанадзе. — Только я не понимаю, какое это имеет отношение…
— Такое, что у вас строже относятся к врачебным ошибкам…
— Это так, да. От родственников у нас отвязаться труднее, чем от прокурора.
— Задним умом все мы крепки, — сказал Микешин. — Тихонова крайняя, значит, на нее можно повесить всех собак.
— Не можно, а нужно, Михаил Яковлевич, — вставила Довжик.
Моршанцев сел на диван. На него привычно не обратили внимания. Коллеги обращались к Моршанцеву только по делу, а если дел не было, то предпочитали его не замечать. Новая работа сильно проигрывала ординатуре в смысле морального комфорта. В Институте хирургии имени Вишневского к ординатору Моршанцеву врачи, в том числе и «остепененные», относились как к равному. Нынешние коллеги постоянно давали понять, что он им не ровня. Хуже всего, что это пренебрежительное отношение передавалось и медсестрам. Медсестры смотрели на Моршанцева нагловато и с вызовом, хихикали за его спиной, явно смеясь над ним, пробовали обращаться по имени, забывая про отчество. Моршанцев изо всех сил старался сохранять спокойствие, напоминал, что у него есть отчество, игнорировал смешки, якобы не замечал наглых взглядов, но скручивалась, скручивалась в его душе невидимая пружина, которая когда-нибудь должна была выстрелить. Пока же терпелось.