— Да неужели?!
— Да-да. Уж очень она переживала из-за вашего здоровья. Говорила, что вы переутомляетесь там, в Каннах, и что доктор прописал вам длительный отдых. Хотя по вас и не скажешь… Может, это все нервы? С нервами шутки плохи. Взять хотя бы моего покойного муженька…
Дюваль силился понять, не находя никакого разумного объяснения.
— Послушайте, мадам Депен, когда же вы пришли сюда в первый раз?
— Ну… надо думать, где-то во второй половине апреля. Мадам сказала Симоно, водопроводчику, что ищет служанку.
Дюваль спросил наугад:
— Она ведь не так часто здесь бывала?
— Не скажите! Последнее время чуть ли не каждую неделю. Но меня она приглашала только через раз.
— А разве она вам не говорила, что мы собираемся отправиться в путешествие?
— Она? Вот уж нет! Наоборот, она говаривала частенько: «Ах, как славно мы здесь заживем! Тут так спокойно!»
Тогда Дюваль садился у кровати Клер. Разгадка таилась здесь, за этим чистым, чуть выпуклым лбом, который все еще покрывался испариной при малейшем усилии. Голубые глаза пристально всматривались в него, тревожно темнели, если он выглядел озабоченным. Слишком глубокое согласие царило теперь между ними, чтобы он мог притворяться. Тогда он целовал ее веки, шепча:
— Ну, не горюй… Попробуем во всем разобраться, когда ты немного окрепнешь.
И, кажется, напрасно он ей это говорил, потому что поправлялась она медленно: плохо ела, пассивно выполняла упражнения, даже не пыталась пользоваться левой рукой. И не будучи врачом, Дюваль не мог не видеть, что она искала убежища в своей болезни, прячась в нее, как в раковину. Никогда она не захочет сказать ему правду. То ли она все еще не вполне ему доверяла, то ли, напротив, боялась его потерять. Но Дюваль ощущал в себе неистощимые запасы терпения. Да он и не торопился все узнать сразу. В каком-то смысле он вместе с ней постепенно возвращался к жизни и с удивлением обнаруживал у себя неведомые ему прежде способности. Часто он ложился с ней рядом, держа в руках ее всегда прохладную ладошку, и, уставившись в потолок, изливал перед ней душу, словно перед психиатром.
— Знаешь, мое настоящее имя вовсе не Дюваль. На самом деле я Хопкинс… Так звали моего отца… Бедная мама, несмотря на все свои несчастья, страшно этим гордилась. Ну и, конечно, соседи знали все подробности: она ведь только и искала, кому бы еще поведать нашу историю. Как же я на нее злился! В школе ребята прозвали меня америкашкой. Мне приходилось слышать о евреях, об этих их желтых звездах. Ну так вот, со мной все было куда страшнее. И ни разу никто меня не пожалел. Клер, голубка, вот ты считаешь себя несчастной, тебе кажется, что ты стала меченой, но знаешь, это все сущие пустяки по сравнению с тем, что пережил я. Даже учителя предпочитали не вмешиваться. Хотя, вероятно, они были неплохими людьми… но сама подумай: маленький американец в той среде, в которой нам приходилось жить… Еще меня дразнили ковбоем, Аль Капоне… И, само собой, лупили… Только не думай, что я пытаюсь тебя разжалобить. Просто я хочу сказать, что лет до пятнадцати — в каком-то смысле и до сих пор — я был не таким, как все остальные… Теперь-то, конечно, у меня куча денег… А главное, у меня есть ты… Мы с тобой оба убогие. Нам нечего стесняться друг друга. И стыдиться нечего. Вот чудеса! Видишь ли, я никогда не знал, чего мне ждать от Вероники… вы с ней дружили, так что тебе я могу признаться… Я вечно был настороже, без всякой причины, просто потому, что мне всегда желали зла и я привык думать: что за шутку хотят со мной сыграть на этот раз? И даже сейчас я не понимаю, что происходит.