О Банвиле мы больше говорить не будем, ведь и он, как Изамбар, тоже попусту тратил время, но ему даже не довелось воспользоваться преимуществами, какие дают в сочетании таинственность и неудача, а также прижизненное изгнание из круга живых существ, — преимуществами, которыми воспользовалась тень Изамбара. Если судить по отдельным стихотворениям, вошедшим в различные поэтические антологии (ибо никто не читает его сборники целиком, разве что какой-нибудь старый самоучка, этакий Леото[2] из Дуэ или Конфолана, который, выходя из библиотеки, начинает громко поносить молодежь за плееры и мотоциклы, или — от избытка оптимизма — очень юная деревенская девушка, которая, поднявшись на чердак в июне, когда в школе уже нет занятий, а в сердце — беспредельная свобода, какую дает любовь без объекта, находит в бабушкином сундуке старую книжку стихов, «Кариатиды» Теодора де Банвиля, и читает ее в одиночестве, устроившись под липой, до позднего вечера), если судить по стихотворениям из антологий, всегда одним и тем же, вероятно, лучшим из написанного Банвилем, но таким жалким, — он не был потрясающим поэтом или, по крайней мере, сейчас уже таким не кажется, а вот современникам казался: кто-то тут ошибся, Бодлер или вы, я или Сент-Бёв, Рембо или последователи Рембо, теперь и не узнаешь, писатели — люди внушаемые. Итак, мы не знаем стихов Банвиля, если не считать старомодных пустячков из хрестоматий, с Дионисами, которых наши бабушки на лесной тропинке могли бы принять за своих внуков, только слегка подвыпивших, и афинскими девами с фиалковыми глазами, по-своему привлекательными, с очень прямой спиной, но тощими ягодицами, незаметными под туникой. Мы его не читали, но читали других авторов, поэтому мы знаем, что и он отличался необычайно ранней одаренностью, еще с колыбели казался воплощением больших амбиций и чистой любви, продвигался вперед семимильными шагами, приехал из Мулена, как Наполеон из Аяччо или Рембо из Шарлевиля, твердо решив покончить со старым поэтическим хламом, и надменно швырнул в лицо Парижу свои «Кариатиды», и никто не мог поверить, говорит Бодлер, что это написал восемнадцатилетний юнец. Да, мы знаем, что Бодлер высоко ценил Банвиля, был его другом и ставил его в один ряд с Шатобрианом и Флобером, то есть бесконечно выше современной сволочи, как он выражался; такая оценка все равно что дарование дворянского титула, если только это не было сделано авансом, из вежливости; мы знаем, что он долго жил с толстухой Мари Добрен, которой так упорно добивался Бодлер, и из-за этого они рассорились; а много позже великодушный, человеколюбивый Банвиль обратился к министру с просьбой назначить пенсию страдальцу, медленно умиравшему в Брюсселе, — чтобы чья-то почти дружеская рука чистила ему одежду и подносила жиденькую кашку к его онемевшему рту, чтобы он ощущал рядом с собой присутствие женщины и мог бормотать свое «клятье»