— Только. И ты это знаешь.
— Я ничего не знаю.
— Ты пошла и рассказала родителям девочки, что они спят вместе. Твоя подруга и этот Саша. Мама подруги хотела писать заявление в полицию. Она отправила дочь по врачам. Был скандал.
— Возможно. Я не помню.
— А еще ты сказала, что он к тебе приставал, и его отправили к психологу, а потом перевели в другую школу, потому что его стали дразнить извращенцем. Родители запрещали своим детям с ним общаться.
— Не помню.
— Зачем ты это сделала?
— Откуда ты все это знаешь?
Бутерброд в рот не лез, майонез запросился из желудка.
— Ничего сложного. Надо задавать вопросы нужным людям.
— Костылькову?
— Я взял его телефон, когда вернулся в кафе заплатить за мороженое. Он, правда, не во всем разобрался, но в общих чертах рассказал. Говорил, что провел собственное расследование. Они тоже были неправы со своей травлей.
Что-то такое вспоминалось, но уже смутно. Ну, конечно! Она не просто так упала с лестницы. Ее столкнули. Лучшая подруга Дронова. Списали все на несчастную любовь. Про Алку она никому не сказала. Незачем было. Да и некому. Она осталась одна. Все лето болела голова. Нестерпимо. И еще эта жара. От боли Эля кричала и плакала. Мать хотела положить ее в больницу, но потом все прошло. К осени. К холодам. Решили, год поучится дома. И она училась, постепенно забывая все, что предшествовало этому жаркому лету. Тогда же пришла легенда, что ее нельзя волновать. Как там сказала Машка? Ее уронили с двадцать второго этажа? Очень похоже.
Эля стала пить чай. Кипяток. Обжигалась. Боль сдавливала горло, свинцом падала в желудок. Алька выбил из рук чашку. Ее любимую чашку с цветами: розами, нарциссами, астрами. Кипяток плеснулся на пол, пошел пар. Ручка откололась. Чашка жалобно покачивалась, тыкаясь обрубком в лужицу. Эля плакала. От боли, от того, что все вспомнила, от того, что вернулась былая тяжесть.
Жар из желудка растекся по венам. Как же больно! Она так и видела себя маленькой, всеми забытой девочкой, что корчится на кровати в смятых простынях. Боль и жаркое лето — все это соединилось у нее в одну ненависть, и к тому, и к другому.
Овсянкин притянул ее к себе и поцеловал. Как тогда, на чердаке. И как тогда все завертелось, запульсировало, стало неважным, ненужным, глупым. Алька целовал ее сильно, уверенно, и Эля податливо плыла к нему навстречу, пока он сам не оттолкнулся, давая возможность вдохнуть.
— Ты очень красивая и добрая, но я не люблю мазохистов, — неожиданно весело сказал он.
Она всхлипнула, уткнувшись ему в плечо. Слезы впитывались в футболку. Наверное, ему было мокро.