Через час, немного успокоившись и приведя в порядок лицо и прическу, она вышла на крыльцо – как раз вовремя, чтобы сделаться свидетельницей вступления в усадьбу эскадрона французских улан.
Утро следующего дня застало Вацлава Огинского на лесной дороге верстах в пяти от имения Вязмитиновых. Корнет затруднился бы ответить на вопрос о цели своего передвижения; он шел просто потому, что сидеть в стогу, с унынием прислушиваясь к урчанию в пустом желудке, было превыше его сил. Теперь, однако, он уже начал думать, что поспешил счесть себя здоровым: голова у него болела нещадно, ноги подкашивались от потери крови, и временами на него накатывала такая дурнота, что ему приходилось садиться прямо на землю и пережидать приступы слабости.
Усталость, боль от раны и голод угнетали Вацлава не так, как одиночество. Он чувствовал себя забытым, вычеркнутым из всех списков и никому не нужным, как бездомный пес. Он мог идти направо или налево, вперед или назад с одинаковой пользой для себя и для дела – вернее, с одинаковым отсутствием какой бы то ни было пользы. Его никто не ждал, и нигде не требовалось его присутствие; война катилась дальше без него, он же неприкаянно бродил в тылу неприятельской армии в чужом мундире – не воин регулярной армии и не пленный, а почти дезертир.
Из всех телесных страданий, которые ему приходилось терпеть, Вацлаву более всего докучали те, что вызывались чужими, сильно натиравшими ноги сапогами. К восьми часам утра французские эти сапоги стали напоминать Вацлаву печально знаменитый “испанский сапожок”, который с успехом применялся инквизиторами в числе иных пыточных приспособлений. Проклиная свою несчастливую судьбу, Синцова, который и не промахнулся, и не убил его совсем, а более всего отвратительные, чересчур для него большие сапоги, Вацлав опустился у дороги на обомшелый ствол поваленного дерева и с огромным облегчением разулся, давая отдых натруженным ногам.
– Вот так, пан Вацлав, – с насмешкою сказал он себе по-польски. – Это вам не в карете ездить и не галопировать на кровном рысаке.
Эти слова, произнесенные на чуждом для здешних мест наречии, решили его судьбу. Несколько пар глаз, следивших за ним в течение последнего получаса, переглянулись с одинаковым выражением понимания и согласия, и несколько бородатых, стриженых скобкою голов степенно кивнули друг другу.
– Как есть француз, – хрипло прошептал своим товарищам коренастый, черный, как цыган, мужик, на темном лице которого угольком блестел единственный хитрый глаз. Мужик этот окривел во время бегства с поля сражения под Аустерлицем и был вследствие полученного увечья отправлен из солдатчины в родную деревню, где считался главным знатоком французского языка и вообще французов. – Уж я знаю, – продолжал он шептать, в то время как товарищи его, вооруженные вилами и топорами, согласно кивали в ответ на каждое слово, – я этой ихней тарабарщины во как наслушался!