До чего же они невозмутимы эти ели! Словно их и не трогает все то, что творится вокруг.
— Ложись! Воздух! Воздух! — кричат где-то впереди.
Не раздумывая, валюсь в снег, пытаюсь снять с плеча винтовку, но тут же прижимаю голову к земле, придавленный к ней незнакомым доселе адским грохотом.
Над нами, опоясанное огнями, проносится какое-то чудовище, сея окрест смерть и разрушение. Через секунду-другую его уже нет, только гул несется следом, да лес, внезапно разбуженный сорвавшимся с неба фашистским самолетом, все еще стонет жалобно и тонко.
— Чего лежишь, вставай! — зло окликает меня Тятькин. — Ну и перепугал, зараза… Погоди, я еще поквитаюсь с тобой.
— Кто перепугал? — спрашиваю.
— Да «мессер», будь он проклят. Не видел, что ли? — Губы Тятькина мелко подрагивают. — Отвыкли мы от этих штучек на своем курорте.
Я отряхиваю с полушубка снег, оглядываюсь по сторонам. Метрах в пятидесяти от нас бьется в постромках раненая лошадь. Еще дальше — горит грузовик, двое красноармейцев сбрасывают с него какие-то ящики.
— Эй, дядя, — кричит Тимофей усатому ездовому, хозяину раненой лошади, — что зенки вылупил? Пристрели животную, чего ей мучиться…
Ездовой посылает Тимофея туда, куда по его мнению, следует, потом берет с саней винтовку и стреляет в лошадиное ухо.
Тимофей не в духе. Я догадываюсь, отчего. Ему обидно, что он, старый вояка, наравне со мной нырнул в снег, подставив врагу собственный зад, не прикрытый средствами ПВО.
Я делаю вид, что ничего этого не заметил. Конечно, в отделении всего один ППШ, именно у Тятькина, и он мог бы из автомата послать хорошую очередь летевшему почти «на брюхе» фашисту.
— А ведь это он разведку вел. Правда, командир? — спрашивает Тятькин у Журавлева, чтобы хоть как-то избавиться от своего грустного настроения.
— Определенно, — отвечает Иван Николаевич, — потому и шел по-над лесом на бреющем.
Не первый раз удивляюсь тому, как умеет разговаривать с нами Иван Николаевич. Ведь сейчас он на наших глазах «оправдал» Тятькина, помог ему пережить чувство стыда за минутную слабость.
Да, стыда! Ведь все, десятки, если не сотни людей «нырнули» в снег, заслышав гул вражеского самолета, и ничего. А вот Тимофей посчитал себя едва ли не единственным человеком, виновным в том, что никто не выстрелил по фашисту, что дали ему свободно пролететь над колонной, растянувшейся на многие километры.
Удивляюсь и тому, что речь Ивана Николаевича стала немножко не такой, к которой я привык в школе. Он стал говорить языком простым и в то же время доходчивым, образным, слова его стали емче, лучше выражали мысль.