Мадам танцует босая (Друбецкая, Шумяцкая) - страница 3

Фильма закончилась. Зажегся свет. Но Ленни какое-то время еще сидела в зале. Каждый раз, когда заканчивалось кино, ей казалось, что вот теперь-то и начнется самое интересное. Что она узнает, куда ушли актеры, что происходило с той стороны экрана, за глупыми декорациями, кто красит глаза, затягивает талии, придумывает идиотские титры, как крутится киноаппарат и вообще — кто такой этот Ожогин, чье имя она каждый раз видит на экране под названием картины. Но ничего не начиналось. Она посидела еще немного, поболтала ногами, смяла кулек из-под монпансье и выбежала на улицу.

На бульварах было совсем лето. Вылезли после зимней спячки на солнышко няни с колясками и бонны со своими кудрявыми воспитанниками, катящими по дорожкам обручи. Ленни сначала решила идти пешком, но, взглянув на часики, передумала и вскочила в первый подошедший трамвай — расписные на этой линии не ходили. Она села к окошку и принялась мурлыкать модную песенку, которую пели этой весной во всех кабаретках: «Коша, коша, коша, кошеч-ка моя! Если бы ты знала, как люблю тебя!» Сзади два господина рассуждали о политике, и до Ленни доносились обрывки их разговора.

— …Брестский мир…

— …и не говорите, любезный! Очень, очень выгодное положение…

— …выиграть такую войну…

— …если бы в семнадцатом мы не уничтожили эту большевистскую свору…

— …имеете в виду их Ленина?..

— …и не расстреляли вместе с… как его… Трошкин?..

— …Троцкий и…

— …чуть было не уехал в Берлин. Не поверите, уже счета перевел. Жена…

— …моя зашила драгоценности в наволочку и спрятала в стул. У нас был гостиный гарнитур из двенадцати стульев…

Господа сошли, и Ленни так и не удалось узнать судьбу двенадцати стульев. Ее мало интересовали большевики. Ей было интересно смотреть на господ, которые шли по улице, деликатно поддерживая друг друга под локоток. Один господин был овальный, а другой — округлый. Ленни представила, что у первого под сюртуком огурец, а у другого — яблоко. Засмущалась, захихикала, как девчонка, спрятала лицо в ладони и сквозь пальцы бросила несколько быстрых лукавых взглядов на окружающих — не прочли ли ненароком ее мысли, как на сеансе знаменитого гипнотизера и прорицателя Вольфа Мессинга?

Три года назад, в семнадцатом, который совершенно ее не интересовал, Леночке Оффеншталь было семнадцать лет, и она собиралась в Москву на курсы Герье. Курсы, впрочем, тоже ее не интересовали. Ее интересовала Москва. В Москву Леночке хотелось смертельно. В родном городе — большом, провинциальном, купеческом, разлапистом и развалистом, втиснутом в излуку двух рек, одна из которых считалась великой, — так вот, в родном городе после окончания гимназии ей как-то вдруг стало тесно. Девчачьи забавы казались скучными. Обожать учителя рисования или красавчика-студента из соседнего дома представлялось на редкость глупым. Подруги мечтали о замужестве — вот о чем о чем, а об этом она никогда не мечтала, поэтому вести с ними разговоры на эти темы не желала. Только время зря убивать. Губернские балы и гулянья отдавали затхлостью провинциальной жизни. Моды… Что моды! Моды давно вышли из моды. Леночка маялась. Да и родители все твердили: «В Москву! В Москву!» Однако в Москву почему-то не отправляли. Леночка, которую в семье звали на немецкий манер Ленни, не очень вдавалась в подробности, однако чувствовала: что-то происходит. Где-то далеко шла война, однако не она волновала родителей. Отец — потомственный врач с превосходной практикой, из тех, первых, немцев, оказавшихся в России еще при Петре, — пользовал большие городские чины. С визитов приезжал мрачный. Запирался с матерью в кабинете, что-то рассказывал, стучал кулаком по столу, курил одну за другой папироски. Мать ходила с трагическим лицом. В доме становилось трудно дышать. Приходили родительские друзья — люди солидные, уважаемые, осведомленные. Опять запирались, шептались, стучали, курили, пили чай с лимоном. Ленни понимала только одно: ждут чего-то нехорошего. В столице зреет какой-то заговор.