— Понял, что твой первый муж был ещё тупее, чем я думал. Прости, подробно объяснять не стану. Если доживём — покажу.
Совершенно непонятно, зато оптимистично. Особенно последняя фраза.
— Сита, — он улыбнулся, — у тебя уже ребёнок, но при этом в некоторых вещах ты осталась девочкой. Потерпи…
Ладно. Я гладила пальцами его плечи, перебирала чёрные волосы, прикасалась к лицу, и меня это всё вполне устраивало. Я бы даже не возражала, если бы дети появлялись от поцелуев — в исполнении мужа они мне очень-очень нравились.
— Отпускай меня — я пойду.
— А если мне приснится страшный сон? — улыбнулась я.
— Сита, ну что ж ты делаешь? Ты же видишь, что я не хочу уходить. Вот только боюсь, что сам могу оказаться страшнее любого кошмара. Знала бы ты, о чём я думаю, когда целую твою грудь. Причём, — он чуть напрягся, — кажется, не все мысли мои. Например, сегодня пришли в голову два способа, о которых я раньше не слышал.
Вроде шутка, а вроде и нет.
— Ну, если такое пришло в голову, вывод однозначен: тот, кто делится с тобой актуальными знаниями, — человек, мужчина. Я бы сказала, что это уже здорово. Что не чудо-юдо какое и не голосящая по утрам из окна малохольная дева.
— А как ты относишься к рыжим?
— Которые знают много способов? — опустила я ресницы.
— Сита!!!
Мой муж-брюнет внутри рыжий. А снаружи — синий! — вздохнула я, глядя на спину поднимающегося с кровати Холта.
— Стой!
— Сита?..
— Дай посмотрю на пятна. Что они побледнели ещё немного — вижу. Но мне кажется, что края как-то изменились. Контуры, что ли, стали чётче? Присядь, погляжу.
Уверенности не было. Так что я постаралась как следует запомнить текущее положение дел, чтобы впредь следить аккуратнее.
Потом Холт разглядывал мою спину. Я перекинула волосы на грудь и смирно сидела, обняв колени. Он гладил кончиками пальцев позвоночник, водил вокруг. Я ёжилась. Пока не трогаешь — вроде ничего, не так уж и чешется. Но стоит прикоснуться — и зуд становится почти нестерпимым.
— Моя голубая жена. А если без смеха, ты тоже побледнела. И пятна — ты права — их границы меняются. Часть ещё расплывчата, но часть стала выглядеть чётко, как проведённая толстым карандашом линия.
Так и эдак. И как — хорошо? Вот бы знать…
Пару раз я ловила себя на желании написать о том, что произошло в катакомбах, учителю. Спросить совета. Даже бралась за ручку. И каждый раз откладывала её в сторону. Потому что творящееся со мной и Рейном казалось чем-то очень личным, почти интимным. И как практически невозможно заговорить о нескромных недомоганиях даже с близким человеком, так и тут — я не находила слов… Зато потом нашла предлог или причину, почему стоит промолчать. Если всё закончится ничем — так и говорить не о чем. А если что-то выйдет, то не стоит доверять секрет такого масштаба бумаге и почте. И становиться предметом для любопытства всех последователей Сильвануса. Быть двухголовым телёнком в кунсткамере не хотелось совершенно.