Расстрелять! – II (Покровский) - страница 94

А потом лейтенант до того поднаторел в списании всякого военного барахла, до того он во вкус дела вошёл, что мог запросто подводную лодку списать со всем, что у неё внутри напичкано — с людьми и механизмами,— отвезти всё это в сторону и утопить в болоте к едрёне Фене, или мог за два старых дизеля поставить на Северный флот 10 вагонов леса, или чего-нибудь там ещё добыть, оторвать, выкрасть, выпросить.

Отчего и сделался ценнейшим кадром. А когда его — по дуге большой окружности — занесло в Москву, он вместе с корешом — за одной партой сидели — попал в Большой театр, и до начала представления, обшарив театр совершенно в поисках свежего пива, они забрели в правительственную ложу, где, закинув ногу на ногу, стекленеющим взором следили за началом оркестровки и наполнением партера, а когда партер заполнился до необходимой величины, его кореш — вместе за партой — вдруг встал и громко сказал:

— Товарищи! Проездом в нашей родной столице большой друг Советского Союза господин Замирюха! Поприветствуем его, товарищи, поприветствуем,— и зааплодировал.

И весь зал тоже встал и зааплодировал.

Через минуту их уже вели в комендатуру, а потом первым же рейсом отправили в Мурманск с подробным описанием событий.

И командующий Северным флотом, получив то послание, заметил командующему флотилией:

— У вас что, этого лейтенанта нечем занять?!

И тогда его прикомандировали ещё на один экипаж, на который давным-давно повесили лишний винт — ну, то есть на этом экипаже и с кораблем, и без него всегда лишний винт числился,— так вот, прикомандировали этого орла, и он списал им все винта вообще — два настоящих и один тот, что повесили,— то есть лодка была, а винтов у неё уже не было.

И тогда на том корабле возник праздник, и командир корабля капитан первого ранга Титьков по кличке Чума, который был таким интеллигентом — просто жуть: матом не ругался и был вообще весь никакой, который даже экипаж самостоятельно не мог по домам распустить — всё звонил комдиву и спрашивал разрешения, а если кого из офицеров хотел обозвать, то говорил в сердцах: «Негодяй! У меня нет слов, негодяй!»,— так вот, этот командир, на которого обожали вешать всех собак, после списания всех винтов впал в натуральное счастье, носился по пирсу, как оглашенный, ненормальный философ, как какой-нибудь Гракх Бабёф, и, наверное, первый раз в жизни ругался по-нехорошему и, показывая рукой на своё причинное место, предлагал кому-то, неизвестно кому, где-то там наверху — его попробовать.

И все его понимали, потому что сами только этим все и жили.