В конце срока пребывания на посту претора Цицерону полагалось отправиться за границу, чтобы в течение года управлять одной из провинций. В Республике это было обычным делом. Государственный муж получал возможность набраться административного опыта, а заодно и пополнить личные средства, истощившиеся после избирательной кампании. Потом он возвращался домой, оценивал политические настроения и, если все складывалось хорошо, добивался тем же летом избрания в консулы. Антоний Гибрида, которому Аполлоновы игры определенно обошлись очень недешево, отправился, к примеру, в Каппадокию в стремлении поживиться чем только можно. Но Цицерон этим путем не пошел, отказавшись от права хозяйничать в провинции. С одной стороны, ему не хотелось оказаться в уязвимом положении, когда против него выдвинут раздутые обвинения, а потом на протяжении нескольких месяцев за ним по пятам будет ходить специальный прокурор. С другой стороны, ему вполне достаточно было года, проведенного магистратом на Сицилии. С тех пор Цицерон боялся покидать Рим, и если уезжал, то не дольше, чем на неделю-другую. Трудно представить себе человека, который любил бы городскую жизнь больше, чем Цицерон. Он черпал свою энергию в суматохе улиц и площадей, шуме Сената и форума. И какие бы выгоды ни сулила провинциальная жизнь, перспектива провести год в смертельной скуке, будь то на Сицилии или в Македонии, вызывала у него полное отторжение.
К тому же немалую часть его времени начала поглощать адвокатская практика, которую он начал с защиты Гая Корнелия, бывшего трибуна Помпея, которого аристократы обвинили в измене. Не менее пяти видных сенаторов-патрициев – Гортензий, Катулл, Лепид, Марк Лукулл и даже старикашка Метелл Пий – ополчились на Корнелия за содействие в принятии Помпеева закона, обвинив его в противозаконном нарушении вето, наложенного коллегой-трибуном. Я был убежден, что под таким натиском ему не остается ничего иного, как отправиться в ссылку. Корнелий и сам так думал. Он стал даже паковать домашнюю утварь, готовясь к отъезду. Но, видя на противоположной стороне Гортензия и Катулла, Цицерон был исполнен непреклонной решимости и боевого духа. В завершающей речи защиты он был просто неотразим.
– Им ли поучать нас? – спросил он. – Действительно ли об исконных правах трибунов должны рассказывать нам пятеро высокородных мужей, каждый из которых поддержал закон Суллы, отменивший именно эти права? Выступил ли хоть один из этих блистательных мужей в поддержку храбрейшего Гнея Помпея, когда тот, став консулом, в качестве первого своего шага восстановил принадлежавшее трибунам право вето? Спросите себя, наконец: действительно ли движет ими вновь проснувшаяся озабоченность традициями трибунов, действительно ли она оторвала их от рыбных заводей и собственных портиков, заставив явиться в суд? Или же дело в иных «традициях», гораздо более близких их сердцу, – традиции эгоизма и традиционной жажде мести?