Глеб часто наблюдал за матерью. Много раньше ее частые истерики и их сокращающаяся ремиссия позволяли не сомневаться в том, что между ней и отцом давным-давно нет никаких сексуальных отношений. Все подвержено только механике, только монотонным ежедневным бытовым телодвижениям. Отец приходит с работы, ужинает, идет в комнату смотреть телевизор, мать ужинает отдельно, потом час суетится на кухне, моются по очереди, сон. Утром возня на кухне, работа, вечером возня, ужин, шум воды в ванной, сон. «Иди есть», «дай ложку/вилку», «где хлеб/пульт», «отстань» — они обходятся этим набором слов, с небольшим отступлением, уже несколько лет.
Эволюционирующие в бессердечные, бесчувственные машины одинаковы. Их эмоции подчинены раздражителям, раздражители — событиям, события — поступкам, запрограммированным предыдущим опытом и предсказуемым. Они мгновенно оценивают ситуацию, событие, услышанную новость только с заученных с младенчества позиций. На одно и то же событие у них приходится по три «плохо» и по четыре «хорошо» одновременно.
Иногда в порядке эксперимента он решался проверить, насколько прав в своих предсказаниях. Если у кого-то из не очень хорошо знакомых умер муж, мать начинала заводиться по модели «плохо» — какое горе, как же она теперь, да бедная, несчастная, одна, одна-одинешенька. Стоило сказать ей, что он был пьянь, — включалось «ну и хорошо», что издох, туда ему, коблу, и дорога, только нервы мотать, ну и славно, избавилась от дармоеда. Затем опровергнуть первое, что он оставил ей завещание на дом, на квартиру, все с родни на нее переписал, усыновил пасынка, болел раком, вот и пил, а так был очень ничего человек — то «плохо», потому что жил бы да жил — не тужил, таких мужиков у нас мало, хороших-то Бог прибирает, а дрянь всякая живет, ничего ей не делается. Если добавлялось, что так-то оно так, да любовниц у него имелось три штуки и теперь с ними суды по этим завещаниям, так как таких завещаний он четыре оставил, — «хорошо», потому что, ах же свинья, я так и знала, сразу же видно, что протокольная морда, отца с матерью живьем продаст.
Конечно, на этот ковер капали и другие слезы и по другим причинам. Эти слезы принадлежали Софье, единственной женщине, лично знакомой и с ковром, и со всеми его обладателями. Она подобно родовому бриллианту, оправленному в устаревшее обрамление, для Глеба явилась редким драгметаллом во всей его скромной коллекции под названием жизнь. Он не помнил вкуса своих детских слез, но теперь, перевалив за цифру из двух соседствующих троек, как будто впервые ощутил его во время уборки на их старой, тесной, советской кухне с прокуренными отдушинами, пожелтевшими шкафчиками и потолком. Дома никого больше нет, он один и совершенно не понимает, зачем включил пылесос. Для того, чтобы убрать из головы собственный хаос. Это там, а не на ковре, скопилось такое количество крошек и пыли, что невозможно откладывать с уборкой.