Дневник Саши Кашеваровой (Романова) - страница 37

Но она не верит, что без мальчика по имени Гоша
Впереди может быть вообще что-нибудь хорошее.
Ей было четырнадцать позавчера,
Она еще и не фамм ни хера,
Но считает себя фамм фаталь,
Курит в форточку. Смотрит вдаль
И не замазывает морщинки с утра.
Ей хотелось бы быть не собою, а мною,
Чтобы так не рвало на куски весною.
Чтобы к телу – шелк, к языку – яд, к ногам —
каблуки,
Чтобы с подругами обсуждались в прокуренном баре
Живые, а не киношные мужики,
Чтоб субботние вечера были дурманно легки,
А субботние ночи гнили в безжалостном синем пожаре.
Я не хочу, чтобы мною была она,
Но когда она так отчаянно влюблена,
Я становлюсь вдруг самой себе смешна
И противна. Но я знаю – пройдет,
Когда она попрощается и уйдет,
Забрав с собой кока-колу,
Оставив лед.

22 февраля

А в детстве мне нравилось спрятаться от родителей в магазине и откуда-нибудь из-за угла или из-за вешалки наблюдать, каким растерянным становится мамино лицо, когда ее взгляд упирается в пустоту в попытке найти меня.

У меня была одноклассница, распущенная истеричная девица, которая, чуть что не по ней, начинала угрожать всем подряд самоубийством. Она кричала: «Вот сейчас запрусь в туалете и повешусь!» и математичке, залепившей тройку, и хулигану, вылившему на ее стул клей, и – уже в старших классах – одному несчастному мальчишке, которого угораздило стать объектом ее первой влюбленности.

Однажды так вышло, что на какой-то школьной вечеринке мы оказались в «курилке» (так мы называли один из туалетов на первом этаже, в котором удобно было прятаться от учителей и дежурных по коридору) вдвоем. Только я, она и единственная сигаретина.

Говорить было решительно не о чем. И тогда я спросила:

– Слушай, Оль, а почему ты все время кричишь это «повешусь», в чем прикол? Что ты при этом чувствуешь?

Я ожидала, что она обидится и демонстративно начнет мылить веревку, но Оля, ненадолго задумавшись, ответила:

– Мне с детства кажется, что на меня всем плевать. Я вот возвращаюсь из школы, пытаюсь что-то рассказать матери, а она уткнется в книжку или телик и только говорит: «…угу… угу…» Устает очень. Иногда мне кажется, что я должна умереть, чтобы меня все заметили.

– Тебе, наверное, представляется, как они будут рыдать у гроба, в которым ты красивая, строгая и в белом? Недолюбили, недооценили… – Я затянулась.

– Недооценили… – мечтательно повторила она.

– Но ведь ты этого не увидишь! Тебя уже вообще не будет! Ты никогда не узнаешь, плакали они или нет.

Я ее, Олю, понимала.

В детстве, прячась от мамы в универмаге, я словно играла в мертвеца, получившего шанс увидеть, «как они пожалеют». Растерянность на мамином лице сменялась паникой, и удовлетворенно подмечая, как в ней словно просыпается раненое животное, я чувствовала себя необходимой как воздух. Сейчас, много лет спустя, я понимаю, как это было подло.