А в детстве мне нравилось спрятаться от родителей в магазине и откуда-нибудь из-за угла или из-за вешалки наблюдать, каким растерянным становится мамино лицо, когда ее взгляд упирается в пустоту в попытке найти меня.
У меня была одноклассница, распущенная истеричная девица, которая, чуть что не по ней, начинала угрожать всем подряд самоубийством. Она кричала: «Вот сейчас запрусь в туалете и повешусь!» и математичке, залепившей тройку, и хулигану, вылившему на ее стул клей, и – уже в старших классах – одному несчастному мальчишке, которого угораздило стать объектом ее первой влюбленности.
Однажды так вышло, что на какой-то школьной вечеринке мы оказались в «курилке» (так мы называли один из туалетов на первом этаже, в котором удобно было прятаться от учителей и дежурных по коридору) вдвоем. Только я, она и единственная сигаретина.
Говорить было решительно не о чем. И тогда я спросила:
– Слушай, Оль, а почему ты все время кричишь это «повешусь», в чем прикол? Что ты при этом чувствуешь?
Я ожидала, что она обидится и демонстративно начнет мылить веревку, но Оля, ненадолго задумавшись, ответила:
– Мне с детства кажется, что на меня всем плевать. Я вот возвращаюсь из школы, пытаюсь что-то рассказать матери, а она уткнется в книжку или телик и только говорит: «…угу… угу…» Устает очень. Иногда мне кажется, что я должна умереть, чтобы меня все заметили.
– Тебе, наверное, представляется, как они будут рыдать у гроба, в которым ты красивая, строгая и в белом? Недолюбили, недооценили… – Я затянулась.
– Недооценили… – мечтательно повторила она.
– Но ведь ты этого не увидишь! Тебя уже вообще не будет! Ты никогда не узнаешь, плакали они или нет.
Я ее, Олю, понимала.
В детстве, прячась от мамы в универмаге, я словно играла в мертвеца, получившего шанс увидеть, «как они пожалеют». Растерянность на мамином лице сменялась паникой, и удовлетворенно подмечая, как в ней словно просыпается раненое животное, я чувствовала себя необходимой как воздух. Сейчас, много лет спустя, я понимаю, как это было подло.