Ловушка горше смерти (Климова, Климов) - страница 6

Но все это длилось только несколько минут. В кухне что-то загремело, мать вошла в комнату, нет, вбежала, оставив дверь распахнутой, и бросилась к мальчику. Он близко увидел ее мокрое от слез, несчастное, безумно красивое лицо и задохнулся от боли, когда женщина мучительно сильно обняла его.

Однако он запомнил, как она шептала, прижимая его к себе: «Ты мой, самый любимый, навсегда мой, не отдам, не отдам…», и хотя ему было нестерпимо жаль ее, плакать он себе запретил.

Он не плакал даже тогда, когда впервые в жизни увидел свою мать. К тому времени он довольно тщательно исследовал отведенное ему жизненное пространство и уже начал обустраиваться в нем. Там шел непрекращающийся ремонт, были руки, слова и запахи Манечки, а также котенок, которого он подобрал на предпоследней ступеньке лестницы, ведущей вниз к их двери. В три года он освоил счет — каждый раз, спускаясь по лестнице с ним за руку. Маня повторяла: «Будем, Ванюша, считать ступеньки. Их четырнадцать. Начали: одна, две, три, четыре…» Так что к пяти годам мальчик без особого напряжения помогал ей пересчитывать замусоленные, пахнущие ржавым железом бумажки, раскладываемые Маней на кучки:

«Один рубль, два… три… десять…» — в общем, простая арифметика; куда сложнее было успеть зафиксировать число крикливых ворон, летящих на городскую свалку, или густых молочных капель, сливающихся в тугую пенную струю, которую молочница Фрося направляла в Манечкин бидон из крана своей грязно-желтой железной «коровы».

Бочка молочницы стояла каждое утро наискось от их подъезда, около часовой мастерской, и всякий раз, когда они с Маней отправлялись за молоком, на узкой, мощенной булыжником проезжей части улицы строем стояли сонные курсанты военно-инженерного училища. Строй тянулся по направлению к учебному корпусу, что находился на проспекте. Мальчик слушал, как вразнобой гремят их тяжелые сапоги, и, благополучно дойдя до «четырнадцати», дальше всякий раз сбивался со счета: «шестнадцать… двадцать… один, два…»

Тот же путь проделывали каждое утро и тогда, когда появилась мама, — вплоть до дня переезда на новую квартиру…

Мама вернулась осенью.

Харьков в ту пору, на семидесятом году каменного стояния империи, вероятно, более, чем иные крупные города, напоминал запущенный заезжий двор, боком поставленный при большой дороге на юг. Летом он продувался пыльными ветрами, а ранней зимой и весной погружался в туманную дремоту, слякоть и грязь. Только короткая ранняя осень давала этому городу холодную прозрачность воздуха, чистые краски, темную голубизну неба. В одно такое почти морозное утро бабушка взяла мальчика с собой на вокзал.