Городские легенды (Лаптев, Лагутин) - страница 21

Я сидел рядом с художником на траве, прогретой июньским солнцем, и переполнялся чувством гордости за то, что меня допускают к душе и мыслям иного существа. Слушая его живую речь, я думал только о том, чтобы не сделать лишнее движение, не сказать лишнего слова, и не испортить впечатления о себе. Но я совсем и не помышлял о том, что происходит обычный светский разговор, и, может быть, он говорил эти слова уже тысячу раз тысяче людей, которые, в какой-то момент, казались ему способными к дружбе. Ничего не значащие дежурные слова, призванные прощупать меня или кого-то другого на способность стать для него равным. Я млел от собственной демократичности и широты взглядов. И, как водится, не видел леса за деревьями. Мой эгоизм доходил до того, что я желал нравиться этому существу, да что там нравиться, – я желал благодарности за что-то в будущем, может быть, даже поклонения. За что? Но я был молод, и внешнее полностью заслоняло от меня внутренний смысл.

Я представлял будущее. Себя рядом с ним в роли друга, видел реакцию остальных на эту дружбу – то уважительную, а то и оскорбительную. Но не мог понять, что мерилом всего этого является только его оригинальная внешность и ничего больше. Кто-то относится к таким, как он, с брезгливостью, кто-то – с жалостью. А я относился с тщеславием. Возможно, где-то и была малая толика людей, которые могли бы отнестись к нему с уважением и искренней дружбой. Но для меня все это было бы возможным, если бы я общался с ним по телефону или через Интернет. Тогда, наверное, я бы поставил себя с ним на равных. Я знаю – это отвратительно. Но загляните в себя, если мне не верите. Разве для вас внешность не часто является основным мерилом вашего отношения к другому человеку?


Но, как бы там ни было на самом деле, мы подружились. И наше знакомство не ограничилось единственной встречей в парке. Мы обменялись номерами телефонов. Через пару дней я придумал какую-то причину для звонка, и он сразу же отозвался. Мы встретились еще раз и еще.

Я называл это дружбой, а он не возражал. Разговоры наши крутились, в основе своей, вокруг живописи и искусства. Эти темы казались мне наименее скользкими. Иногда, забывшись, я начинал говорить о своих желаниях, о планах, об Элеоноре. Но тут же умолкал, замирая от чувства вины.

Делюз, вроде, и не замечал таких пауз. Он продолжал прерванный разговор о живописи с того самого слова, на котором мы остановились. Прочерчивая воздух остро заточенным карандашом, словно рисуя что-то прямо на угасающем небе, он говорил:

– Взгляни на сегодняшний закат. Слышишь, у него другая мелодия, не такая, как вчера…