Ну, что сказать? Уезжали летом, ненадолго. На ногах у меня были парусиновые туфельки, несколько летних платьев и курточка из плюша, перешитая из моего детского пальтишка. Зима же сорок первого — сорок второго годов, повторюсь, выдалась небывало суровой. Валенки у нас были одни на всех «желающих» погулять. В школу я бежала, как будто сдавала кросс, чтобы не отморозить ноги. Но все-таки заболела воспалением легких как раз под Новый, 1942-й, год. Все дети торжественно сидели за столами, а новогодним угощением стали лишь небольшая чашечка какао и белая булочка. Меня завернули в одеяло. Посадили на мое место, но ртуть градусника поднялась до последней отметки… и я не смогла выпить то какао и съесть ту булку. Кто-то сделал это за меня — всю свою жизнь я помню об этом. Голодные круглосуточно, не согретые родительской заботой, уставшие от непосильного для нас, таких еще не взрослых, физического труда (к примеру, весной, когда мы уже вскопали вручную отведенную колхозом целину под огород и посадили овощи и картошку, так чтобы полить их, старшие ребята, а их было всего несколько, должны были вычерпывать из колодца по сорок ведер воды и донести их до грядок. Такой была ежедневная норма). Я уже упоминала, что в наши детские обязанности входили заботы о чистоте комнат в двух домах, где мы жили; каждую неделю нужно было топить баню «по-черному», которая по деревенской традиции стояла у речки; натаскать из нее воды, всех малышей помыть, одеть, перенести на себе уже в горку (села с церквями строились на возвышенностях). Нам необходимо было заготовить дрова для печей обоих домов и бани — а это значило, сидя на стенах покинутых изб, распиливать огромные бревна, из которых они были когда-то сложены… Работали мы и в колхозе — добывая «трудодни» — жали серпом рожь, теребили лен (летом и осенью у меня руки были похожи на маленькие подушечки — так отекали от напряжения). Конечно, собирали колоски, грибы, ягоды — делали заготовки на зиму.
Но… «при всем при том при этом» вместе с приехавшими впоследствии ребятами постарше (в селе была только школа семилетка, так что в интернат присылали ребят в возрасте до седьмого класса), мы стали в том забытом всеми глухом месте чем-то вроде «культбригады»: пели военные песни хором и соло, читали стихи о войне, разыгрывали пародии на «гитлеровских заправил» и, конечно, танцевали… Мои парусиновые туфли со временем изрядно поизносились. И вот однажды, в честь какого-то праздника, мы давали концерт для местных жителей. Я приготовилась танцевать, скорее импровизировать под балетную музыку, звучавшую с пластинки. Но как быть с обувью? Деревенская девочка сняла с себя пуховые носки и протянула их мне. Помню, я самозабвенно танцую, а наша школьная учительница Анна Ивановна смотрит на меня и плачет. Танцую и недоумеваю, почему же она плачет? Праздник, звучит музыка, я вдохновенно изображаю из себя балерину, которой из-за войны так и не стала, а Анна Ивановна плачет. Окончился танец, я подошла к той доброй девочке, * сняла носки и с благодарностью вернула. Наша учительница вышла из комнаты, где гремел концерт: Я все поняла, когда подросла: ей было меня очень жалко. Ее слова, сказанные как-то в классе по поводу проявленной кем-то детской жестокости: «Дети, запомните: что естественно, то не смешно и не стыдно!» — стали в определенной степени кредо моей жизни. Мудрая, сердечная, справедливая наша Анна Ивановна… Она тоже осталась навсегда в моей благодарной памяти.