— В заречные пределы пойду, в северские города. Надоело мне тут.
— Куда тебя тянет, и чего не сидится? Лето прошло. Пристанища пора искать, чтоб зиму зимовать.
— Это все так. Да одним сиденьем, Твердило, души не наполнишь. Слышал: разные казаки да комарицкие мужики на Москву ходили?
— Слышал… Отбили их…
— Снова пойдут. Не мил христианам Василий Шуйский. Слыхано ли: себя самовольно царем на Москве сделал. Ведь он, Твердило, еще и с колдунами и с звездочетами знается, и сам корыстолюбец…
— Тьфу, не поминай!
— То-то: не поминай! А мне сиднем сидеть скушно. Пойду погляжу…
— Ну бог с тобой. А мне куда? Авось здесь прокормлюсь. Или опять к попу пойду. Прощай.
— Прощай, Твердило.
На том расстались. Вскоре я через речку перешел. И зашагал. В сумерках на овин набрел.
Подождал, пока темнее стало, да к нему и подобрался. Вокруг тихо. Лес только, знай себе, под тихим ветром шелестит. Вдруг слышу, из овина — стон.
Я, чего говорить, — испугался. Потом — опять. Да такой жалобный, через силу. Вошел я, гляжу — в углу, на соломе, человек лежит.
— Пить, — говорит.
Глазами водит, меня увидел, одно твердит:
— Пить.
Ладно, думаю. В торбе у меня кружка глиняная была. Добежал до ручья, что в лесу журчал. Вернулся.
— На, — говорю, — пей.
Человек на соломе привстал, испил. Всю кружку выдул. Вода хороша была, холодна.
Посмотрел на меня, говорит:
— Ты кто?
— Проходящий, — говорю ему, — человек.
— Шатаешься меж двор?
— Шатаюсь.
— Бобыль?
— Уж, — говорю, — и помнить забыл, когда бобылем был. Да и был ли — неведомо.
— Шутки шутишь? — усмехнулся. — А я вот не забыл.
— Да что, — отвечаю, — то все разговоры. Кафтан новый, да дыры стары.
— То все ничего, — опять усмехнулся. — И в рай и в муки — на все руки. Одно плохо: не на том поле трава выросла.
Я, однако, не стерпел, озлился:
— Чего, — кричу, — срамишь? Чего глаза колешь? Был бы снежок, так скатали бы комок!
— А‑а! — тут уж и он вскинулся горлом, будто стервятник, клекочет, — мало вам снежка, ироды ломаные, поротые, драные! Оглядись! Все кругом занесло! Злобы христианской — горы! Только комки и катать!
— Да кого ради! Кого?
— Так! Верно! — он тут сразу отмяк, на меня щурится. — Хорошо сказал. Так слушай: себя ради! Себя и всех! И чтоб всем мужикам и всему народу русскому, христианскому, вольная воля была и жизнь чудная.
Горько мне от тех слов стало, даже скривился:
— Как же! Звонок бубен, да грозен игумен! Пробовали.
— Ты подожди, подожди, — жарко он зашептал, ко мне губы тянет. — Это кто вам игумен? Царь Василий Шуйский на Москве?
— А хоть бы и он? Или силы у него мало?
— Опять же скажу: погоди! Его, Василия, его же бояре на смех подымают. А нам чего же? Да есть другой царь, истинный.