Так возникла дружба жреца и царицы. Мемфисцы знали, что царица Таис любит по вечерам одиночество, и никогда не нарушали ее покоя. И афинянка предавалась воспоминаниям в необыкновенно тихие нильские вечера, когда сумеречный свет набрасывал на все гнетущее, земное, резкое прозрачную ткань: без цвета и тени. Таис перестала мечтать и часто думала о былом. Может, это признаки надвигающейся старости, когда нет больше грез о грядущем, печали о несбывшемся и желания нового поворота жизни?
Наблюдательная афинянка не могла не заметить резкого раздвоения жизни египетского народа и его правителей. Совсем иначе было в Элладе, где даже во времена тирании народ и правители составляли одно целое, с одними обычаями, привычками, обязанностями перед богами и духовной жизнью.
Египетский народ жил сам по себе, жалко и бесцветно. Правители составляли небольшую кучку привилегированных, само существование которых не имело цели и смысла даже для них самих, кроме борьбы за власть и богатую жизнь. С воцарением Птолемея дело не изменилось, во всяком случае, здесь, внутри Египта, если не в Александрии. Тогда зачем она, мемфисская царица? Умножить собою кучку паразитов? После того как отошло первое увлечение внешней стороной власти, все это казалось Таис постыдным. Теперь она понимала, почему разрушаются памятники и храмы, заносится песками гордая слава великого прошлого. И народ, потерявший интерес к жизни, и знать, не понимающая значения древней красоты и не заботящаяся ни о чем, кроме мелких личных дел, конечно, не могли охранить великое множество накопленных тысячелетиями сокровищ архитектуры и искусства Египта.
Тревожные мысли мучили Таис. Она уединялась в верхней зале дворца с голубым потолком и столбами черного дерева, между которыми вместо стен висели тяжелые драпировки из светло-серой ткани со множеством складок, напоминавшие ей рифленые колонны персепольских дворцов.
Немилосердный верхний свет в двух огромных металлических зеркалах отражал голубизну потолка. Таис становилась перед ними, держа в руке третье, круглое, с ручкой в виде лежащей львицы, и досконально осматривала себя с головы до ног.
Ее сильное тело утратило вызывающий полет юности, но оставалось безупречным и сейчас, когда возраст Таис перевалил за тридцать семь лет и подрастало двое ее детей. Окрепло, уширилось, приобрело более резкие изгибы, но, как и лицо, выдержало испытания жизни. Годы прибавили твердости в очерке губ и щек, но шея, самая слабая перед временем черта любой женщины, по-прежнему гордо держала голову, подобно колонне мрамора, искусно подкрашенного Никием. Озорство, дикое желание сделать нечто запрещенное взмывало в Таис, кружа голову, как в далекие афинские дни. Она звала Эрис, и обе украдкой, ускользнув от провожатых, ехали верхом в пустыню. Там, сбросив одежды, они бешено носились нагими амазонками, распевая боевые либийские песни, пока с коней не начинала лететь пена. Тогда они медленно и чинно возвращались во дворец.