Я прекрасно понимаю, о чем он толкует, но молчу, борясь с дурацкой ревностью. Руки чешутся от желания погладить его по плечам, груди и животу в квадратиках, но я сдерживаю себя и притворяюсь почти равнодушной.
— Понимаешь, когда я сам впервые увидел эти картины, на меня буквально пахнуло страстью Джейкоба. В первые мгновения мне показалось, что изображения живые, что в глазах Эмили, помимо ее собственной любви, как в зеркале отражается и небывало мощное его чувство. Я почему-то не сомневался, что и ты…
Резко поворачиваюсь к нему лицом и приподнимаюсь на локте.
— Да-да-да, черт возьми! — восклицаю я с неуместной горячностью. — Я тоже все это почувствовала. Но почему-то решила утаить это от тебя, прикинуться безразличной.
Кеннет смотрит на меня удивленно и с новым восхищением.
— Уж не заревновала ли ты? — шепотом спрашивает он.
Проклятье! От него ничего не скроешь. Как ему удается читать по моим глазам все, что творится в душе? Наигранно смеюсь.
— Нет, что ты несешь? При чем тут ревность? К кому мне тебя ревновать? К пенсионерке-маме?
— К ее портретам, — со всей серьезностью отвечает Кеннет.
Ухмыляюсь.
— По-твоему, я того? — Легонько стучу себя по голове кулаком. — Если бы захотела поревновать, ревновала бы к Анабелл, к ее защитнице-подруге — к кому угодно, только не к куску холста с засохшими красками.
— Это не просто засохшие краски, — негромко, но твердо говорит Кеннет. — Ты же сама призналась, что тоже это почувствовала…
Мне делается до ужаса стыдно. Сажусь, прижимаю к покрасневшим щекам ладони и опускаю голову на подушки, что лежат на животе и бедрах.
— Да, почувствовала. Она правда как живая. И да, да, черт возьми! Я ревную… сама не пойму почему. Безумно глупо.
Кеннет тоже садится, спиной к стене, наклоняется, берет меня за плечи и без малейшего усилия придвигает к себе. Прижимаюсь к его груди и чувствую облегчение.
— Я прекрасно тебя понимаю, — ласково шепчет он, гладя меня по голове. — И окажись на твоем месте, я не то чтобы заревновал, а, наверное, еще и устроил бы сцену.
Смеюсь. Гадостные чувства тают в моей груди. Какое же это счастье, если тебя понимают, причем тогда, когда сложно понять себя даже самой.
— Послушай, что я скажу, и, пожалуйста, поверь мне. — Кеннет берет меня за подбородок и поворачивает к себе лицом. — Я влюблен в единственную на свете родинку. Точнее, в две. — Он прикасается к пятнышку над моей губой, целует его, потом наклоняет голову и чмокает вторую отметку, на плече. Каждый его жест столь полон искренней любви, что во мне почти не остается сомнений. — Они уникальные, неповторимые, — шепчет он. — И, между прочим, совсем не похожи на родинки твоей матери. Та, что у нее на плече, больше твоей и не совсем правильной формы. Та, что на лице, — выше и с другой стороны. Ты — творение более аккуратное, более загадочное.