Ее смерть перечеркнула не только магию, но и, казалось Бобби, самую идею детства. Что от него толку, если оно приводит вот к такому? Плохое зрение, плохое давление — это одно, плохие сны, плохие мысли и плохие концы — это совсем другое. Через какое-то время хочется сказать Богу: а послушай, Большой Парень, брось-ка! Вырастая, утрачиваешь невинность, это, как знают все, в порядке вещей, но неужели надо утрачивать и надежду? Что толку целовать девочку в кабинке Колеса Обозрения, когда тебе одиннадцать, если тебе одиннадцать лет спустя предстоит развернуть газету и узнать, что она сгорела в трущобном домишке в трущобном тупике? Что толку помнить ее прекрасные испуганные глаза или то, как солнце просвечивало в ее волосах?
Он сказал бы все это — и куда больше — неделю назад, но тут всколыхнулась прядка былой магии и коснулась его. «Иди домой, — шепнула она. — Иди Бобби, иди, сукин ты сын, иди домой». И вот он здесь, снова в Харвиче. Отдал дань памяти старому другу, совершил прогулку по старому городку (и его глаза ни разу не затуманились), а теперь приблизилось время уехать. Однако прежде ему предстояло сделать еще одну остановку.
Было время ужина, и Коммонвелф-парк совсем опустел. Бобби прошел к проволочной сетке, ограждающей поле Б. Навстречу ему шли трое замешкавшихся бейсболиста. У двоих были большие красные рюкзаки с принадлежностями, а у третьего магнитола, из которой на полной мощности гремел «Отпрыск». Все трое ребят недоверчиво на него покосились, чему Бобби не удивился. Он был взрослым в стране детей, живущих в эпоху, когда все такие, как он, являются подозреваемыми. Он не стал ухудшать ситуацию приветственным кивком, или взмахом руки, или глупостью вроде: «Как игралось, парни?» Они прошли мимо, не замедляя шага.
Он стоял, запустив пальцы в проволочные ромбы, глядя, как красный свет заходящего солнца косо ложится на траву поля, отражается от табло и плакатов «ОСТАВАЙТЕСЬ В ШКОЛЕ» и «ИЗ-ЗА ЧЕГО, ПО-ТВОЕМУ, ИХ НАЗЫВАЮТ ДУРЬЮ?». И опять его охватило это щемящее ощущение магии, ощущение окружающего мира как тонкой пленки, натянутой поверх чего-то другого, чего-то и более солнечного, и более темного. Голоса теперь были повсюду, кружа, как линии на волчке.
«Не смей называть меня глупой, Бобби-бой!»
«Не надо бить Бобби, он не такой, как они».
«Настоящий миляга, малыш, он играл песню Джо Стэффорда».
«Это ка… а ка — это судьба».
«Тед, я люблю тебя».
— Тед, я люблю тебя. — Бобби произнес эти слова вслух, не декламируя их, но и не шепча. Определяя их весомость. Он даже не помнил толком, как выглядел Тед Бротиген (только «честерфилдки» и нескончаемые бутылки рутбира), но от этих слов ему все-таки стало тепло.