Гоген культивировал символ и синтез в противоположность импрессионистам, считая ограниченным их творчество, где, по его мнению, «мысль не ночевала». В самом деле, жизненную основу и энергию импрессионизма определяет прежде всего ощущение, что сближает его с натурализмом и реализмом. Одилон Редон ничего не описывает, не изображает, разве что, под конец своей жизни, скромные цветы — тайну из тайн. Он передает грезы, в том числе самые жуткие кошмары. Его дневник озаглавлен «Себе самому», на удивление людям, полагающим, будто для художника существует только внешний мир; но этот художник — из тех, кто сроднился с грезой. Его предшественник Гюстав Моро — не совсем еще символист, в значительной степени иллюстратор — представил перед взором Саломеи отрубленную голову Иоанна Крестителя такой, какой ее рисовала себе прихоть развращенной царевны. А Малларме в «Песне Святого Иоанна» уходит от изобразительности и говорит, отождествляясь с обезглавленным:
Ощущаю каждым моим нервом
Мрак смертный.
Трудно заострить эту идею еще больше.
Вношу поправку в это категоричное утверждение ради Лафорга, наследника немецкой метафизики. В тот беспощадно краткий отрезок жизни, что отведен был его раннему гению, он вместил шопенгауэровское видение вселенной, с ее играми, иллюзиями, смехотворной повседневностью и тщетой, где существуют только две отдушины: подлинность любовной ласки и музыка. Полные сарказма избитые мотивчики кабаре, музыка улицы, музыка верлибра. А верлибр способен выразить все, вплоть до тончайших нюансов двойного смысла.
Революционность верлибра не менее значительна, чем изобретение рифмы во времена «мистической латыни», близкой Гурмону, и появление просодии, характерной для современных наших языков. Мелодическая линия стиха разбивается на отдельные звенья, и каждое из них — насыщенная, мощная монада, сгусток собственной внутренней жизни. Поэтическая мысль развивается совсем не так, как это было веками, — она движется толчками, внезапными импульсами, синкопами, и ее содержание уходит от общего русла, заданного вдохновением. В этом видели попытку к бегству, желание раствориться, расслабиться, уступить мимолетному искушению облегчить себе жизнь, пустить все на самотек. Глубокое заблуждение: здесь присутствует не что иное, как ирония. А значит, наоборот, неусыпная бдительность ума, неослабевающая концентрация внимания. Новая свобода предполагает новые мастерство и дисциплину, нового типа правила — тайные и индивидуальные, те, что поэт задает сам в зависимости от обстоятельств, а в другом случае может забыть, предписав себе иные обязательства. Эти тонкости техники, свободной от прежних условностей, соответствуют прежде невыразимым эмоциональным нюансам. Так верлибр стал языком душевных состояний, которые можно уподобить пейзажу — картинам сумерек, неуловимой весенней или осенней поры. Верлибр не категоричен и не красноречив, он не дает разрешения, но следует за всеми перипетиями речи — будь то шепот, исповедь или бред. Короче, он воспроизводит весьма своеобразную прозу, а именно прозу, в которой нет ни анализа, ни рассуждений. Быть может, она о чем-то рассказывает. А главное, она напоминает пение. В картинах парижского американца Джеймса Эббота Макнила Уистлера (символистский Париж весьма космополитичен) замечательно передана глубинная устремленность такого мироощущения. В их названиях чутко уловленные смутно-изменчивые состояния атмосферы запечатлены в музыкальных терминах. Уистлер не мог не стать постоянным гостем «вторников» Малларме и одним из ближайших его друзей.