— Сколько времени путешествовали они? — быстро спросила Розамонда. — Где остановились? В Англии или в Шотландии?
— В Англии, — отвечал дядя Джозеф. — Но имя самого места я не мог упомнить. Это маленький город на берегу моря — того моря, которое протекает между моею землею и вашею. Тут они остановились и тут ждали, пока пришло время посылать за доктором и кормилицей. И как сказала мистрисс Тревертон, так все и сделалось. Доктор, кормилица и все жившие в доме ничего не подозревали, и если они живы еще, то, конечно, до сих пор убеждены, что Сара была жена морского капитана, а мистрисс Тревертон — ее горничная. Уже далеко уехав оттуда с ребенком, они снова обменялись платьями и заняли каждая свое место. Первый человек, за которым мистрисс послала, по возвращении в Портдженну, был тамошний доктор. «Думали ли вы, — сказала она ему, смеясь и показывая ребенка, — что было со мною, когда вы советовали мне переменить климат?» Доктор тоже засмеялся и отвечал: «Конечно, думал; но не решался сказать в такое раннее время, потому что в этом случае часто можно ошибиться. Ну, а вам так понравился тамошний свежий воздух, что вы там и остановились? Хорошо, это вы прекрасно сделали и для себя, и для вашего ребенка». И доктор снова засмеялся, а мистрисс за ним, между тем как Сара, слушавшая их, чувствовала, будто сердце разрывается в ней от ужаса и стыда этого обмана. Когда доктор ушел, она упала на колени и стала просить и молить мистрисс переменить свое решение и отослать ее с ребенком навсегда из Портдженны. Но мистрисс, с тою непоколебимою волей, которая отличала ее, отвечала одним словом: «Поздно!» Через пять недель после этого возвратился капитан. Искусная рука мистрисс, начавшая дело, довела его до конца, повела его так, что капитан, из любви к жене и к ребенку, не поехал больше на море, вела до тех пор, пока не пришел ее последний час, и она сложила все бремя тайны на Сару — Сару, которая, подчиняясь тиранству этой непреклонной воли, жила пять лет в одном доме с своею дочерью и была для нее чужою!
— Пять лет, — прошептала Розамонда, целуя дитя. — Боже мой! Пять лет чуждаться крови, своей крови, сердца, своего сердца!
— И не только пять лет, — сказал старик, — а всю жизнь. Долгие, грустные годы проводила она между чужими, не видя дочери, которая между тем выросла, не имея даже моего сердца, чтоб вылить в него тайну своей грусти! «Лучше бы, — сказал я ей сегодня, когда она перестала говорить, — в тысячу раз лучше было бы, дитя мое, если б ты давно открыла тайну!»… «Могла ли я, — отвечала она, — открыть ее дочери, рождение которой было упреком мне? Могла ли она выслушать историю позора своей матери, рассказанную этой самой матерью? Да и теперь, дядя Джозеф, захочет ли она выслушать ее от вас? Подумайте о жизни, которую она вела, и о высоком месте, занимаемом ею в обществе. Как она может простить мне? Как она может снова ласково взглянуть на меня?»