Футболист отвечает мне:
― Я заступил за линию схватки, когда рефери просигналил начало игры. Это называется «офсайд».
― И что, это тоже есть в Библии? — хмыкаю я.
Теперь, когда все его волосы и кожа на месте, видно, что футболист просто старшеклассник. Ему шестнадцать или, может, семнадцать. Пока он говорит, между зубами у него просовываются серебряные проволочки, и во рту образуются брекеты.
― За две минуты до второй четверти я перехватил подачу, полузащитник меня круто заблокировал — трах! Вот я и тут.
Леонард снова кричит:
― Но я-то почему тут сижу?
― Потому что ты не веришь в одного истинного Бога, — говорит Паттерсон-футболист. Теперь, когда он снова целый, его свежевыросшие глаза постоянно косятся на Бабетт.
Та не отрывается от зеркала, но то и дело корчит рожицы, поджимает губы, встряхивает головой, быстро-быстро моргает ресницами. Как сказала бы вам моя мама: «Люди не стоят так прямо, если их не снимают». В смысле, Бабетт наслаждается вниманием.
Да, так нечестно. И Паттерсон, и Леонард из своих клеток пялятся на Бабетт, которая заперта в своей. И никто не видит меня. Если бы я хотела, чтобы меня игнорировали, я бы осталась на земле в виде призрака и смотрела бы, как мама с папой ходят голышом, открывала бы шторы и устраивала сквозняки, пытаясь заставить их одеться. Даже демон Ариман, который разорвет меня на куски и съест, лучше, чем полное отсутствие внимания.
Ну вот, опять! Никак не проходит эта болезненная склонность к надежде. Моя пагубная привычка.
Пока Паттерсон и Леонард пялятся на Бабетт, а Бабетт — на себя, я притворяюсь, что смотрю на летучих мышей. Я любуюсь приливами и отливами бурых волн на Озере Дерьма. Я делаю вид, что расчесываю мнимый псориаз у себя на лице. В соседних клетках скорчились грешники, рыдают по привычке. Какая-то проклятая душа в нацистской форме снова и снова разбивает себе лицо о каменный пол клетки, расквашивает и сминает нос и лоб, словно крутое яйцо о тарелку. В промежутке между ударами сломанный нос и все лицо снова принимают нормальную форму. В другой клетке стоит парень-подросток в черной кожаной куртке, с огромной булавкой в щеке и с бритой головой — если не считать полоски волос, выкрашенной в синий и намазанной гелем, чтобы стояла колючим гребнем от самого лба до затылка. Я смотрю, как панк подносит руку к щеке и раскрывает булавку. Он вытаскивает ее из дырок в коже, просовывает руку между прутьями и тыкает кончиком острия в замок на двери своей клетки, шевелит им внутри скважины.
Все еще любуясь собой в зеркальце, Бабетт спрашивает, не обращаясь ни к кому конкретно: