Вот почему агнцы гибнут вместо козлищ. Даже Руди предпочел предстать перед всеми в образе мужа-чудовища, каким его изобразил Клюнэ, чем открыть свою жалкую натуру.
В глубине души я все еще жду, что они поймут, кто я на самом деле. «Да, она была шпионкой, — скажут они, — но какой вред она причинила? Что за чушь несусветная. Эта женщина не в состоянии отличить танк от грузовика, линкор от bateau-mouche[1]. Сообщала противнику о передвижении войск? Господи, да она к двум прибавить два не сумеет. Что же касается секретов, которые будто бы выдавали ей генералы… Да знаете ли вы, о чем говорят мужчины в объятиях женщины? А уж она и подавно не припомнит, что шептал ей на ухо прошлой ночью очередной любовник.
Зато она умеет танцевать, господа судьи, и она прекрасна…»
«Она не умеет танцевать, — заявила писательница Коллет. — Но она умеет раздеваться шаг за шагом, обнажая длинное, худощавое и гордое тело, какого никогда еще не видели на подмостках Парижа».
«Молодая женщина, которая непомерно набила себе цену, — писал Морнэ. — Красавица? Ради исторической истины скажем — нет».
Вы лжете!
Ведь они лгут, правда, Луи? (Да, милая, они лгут. Но ты, девочка моя, Герши, была самой большой лгуньей.)
За то, что ты лжешь, Луи, тебе не отрежут язык, тебя удавят твоею же паутиною. Я прибавила себе два года, когда мне так страстно захотелось выйти замуж за Руди, и я уношу эти два года с собой в могилу. Это несправедливо. Умереть старше, чем ты на самом деле. Верните мне эти два года, которых я не прожила. Если же вы их мне не отдадите, то…
Я не хочу умирать!
Сестра Анна-Мария… Сестра Бернадетта… Утешьте меня, пожурите. Я снова станцую для вас, как делала это накануне. Нет, не надо, не приходите. Я просто расхныкалась. Невозможно играть сцену всю ночь напролет. Правда, репетировать ее можно. Вновь и вновь. Тогда я смогла бы сыграть ее сто раз. Тысячу раз. Живи вечно, Мата Хари, и умри тысячу раз.
И трус, и храбрец умирают лишь однажды. Такова правда жизни. Поэзия так капризна. В провинции тебя не поймут. Встретят холодно. И с каждым разом все холоднее.
Должно быть, смерть реальна. Реальнее, чем жизнь. Я говорю себе, что умру, с тем чтобы поверить этому. Лгать я не хочу, но и верить тоже не могу. Не верю, что меня расстреляют. Меня им не расстрелять. Мое настоящее «я». Нет, расстреляют.
На окне решетка. Настоящая решетка. И койка, покрытая одеялом, и массивный стол на одной ножке. На столе кувшин с родниковой водой и стакан с отбитым краем. Две другие койки не заняты, потому что сестра Анна-Мария сказала, что я могу остаться одна, если захочу этого, и никто не станет следить за тем, чтобы я не наложила на себя руки. У меня есть фрукты, принесенные сестрой Анной-Марией, писчая бумага и чернила, чтобы я смогла написать свои прощальные письма. Я сижу на жестком табурете, и от света лампы на полу двойной круг. Голова моя отяжелела, и глупые мои мысли порхают вокруг лампы, натыкаясь на горячее стекло.