Канун «великого праздника» (Златовратский) - страница 4

– Что ж, ступай.

– В кандалах, слышно, гонят, в железных цепях.

– Спаси их господи! – перекрестилась матушка.

Мы с сестренкой давно уже насторожили все свое внимание, но плохо понимали, в чем дело, и между тем у нас отчего-то уже щемило сердце.

Странное впечатление вообще производило то время на нашу детскую душу: совершавшиеся большие события стояли, конечно, выше нашего понимания, а между тем какая-то жуткая напряженность и таинственность, сказывавшиеся в самых даже простых явлениях, нас окружавших, мучительно трогали наше сердце и заставляли его постоянно быть настороже, чутко ловить каждый неясный звук и жизненный отклик.

– Да не напечь ли бы нам, сударыня, – продолжала опять шепотом Акулина, – пирожков, так, сочешков бы с кашей?.. Как бы хорошо-то было!.. Что говорить, дорога дальняя… Погонят их, слышно, до самой китайской земли… А у нас и мука-то есть залишняя, что даве из деревни-то в гостинец прислали…

– Ну что ж, это хорошо будет, Акулина, – вздохнув, сказала матушка. – Господи, сколько греха, сколько греха в жизни! – мечтательно воскликнула она и, по обыкновению, долго-долго задумчиво смотрела на образ.

Все это еще больше затрагивало наше детское воображение, но ни от Акулины, ни от матушки мы не получили никаких разъяснений. Поэтому все следующее утро мы с сестрой тщательно следили за каждым шагом Акулины и почти не выходили из кухни, смотря, как она делала загадочные пироги и сочни. А потом, когда она, собрав их в мешок, пошла куда-то, мы незаметно скользнули за нею. Она подошла к большой улице, к той общеизвестной в то время «Владимирке», которая проходила через наш город. Она долго, стоя посередине улицы и держа под рукой мешок, всматривалась в даль и ждала чего-то. И вот скоро мы увидали большую толпу, послышался лязг цепей, чьи-то завывания и плач… Мы не могли осилить долго назревавших уже раньше и теперь сразу нахлынувших впечатлений, нам стало так чего-то, страшно, что, схватившись за руки, мы, дрожа, бросились бежать, как когда-то бежали от «темницы» Фимушки, услыхав ее полубезумные выкрики. А это был этап переселяемых по власти рабовладельца в Сибирь взбунтовавшихся крестьян, но уже последний этап, последний акт великой несправедливости того времени…

Но это мы уже узнали после, а пока… пока наше детское сердце жило тоскливыми впечатлениями какой-то неотвратимой двойственности, в которой мы вместе с матушкой бились, как птицы в клетке. Там, у батюшки, – «важные гости», возбуждавшие и в матушке, и в нас, да, пожалуй, и в самом батюшке какие-то неясные страхи, неопределенную боязнь за что-то и неуверенность; здесь, в кухне Акулины, – другие «неважные гости», приносившие с собой к нам что-то дорогое, заветное, которым они хотели бы искренно и сердечно поделиться с нами, излить все это, накопившееся в их душе, и в то же время все они говорили только намеками, шепотом, по углам и боязливо, дрожа за каждое слово, за каждый лишний вздох… Ощущение этой двойственности в моем детстве было так велико, что оно наложило на мою душу неизгладимую печать на всю жизнь, и продолжала биться эта душа долгие годы все тою же птицей в клетке, ища у жизни выхода из жестоких тисков этой двойственности, которая терзает нашу бедную русскую жизнь… Когда же наконец заря истинной свободы снимет с нас ее позорные путы?..