Артур сидел в кресле, закрыв глаза, сцепив тонкие длинные пальцы рук, ужасно бледный и видно было, что он потрясен и смущен чрезвычайно.
― Анна! Ну, причем тут Артур! – вступился за брата сердобольный Генрих Львович, несмотря на прежнюю колкость Артура,– Что он мог тогда сделать? И что может сейчас? Ты просто ставишь человека в неловкое положение, даже глупое положение, вот и всё.
― Нет, Генрих, – очнулся Артур от шока,– вовсе не глупые вопросы спрашивает меня сестра. Я этого ничего не знал. Я всегда чувствовал, что вы, особенно же Анна, недолюбливаете меня, но не мог понять почему. Теперь я знаю. И не осуждаю, даже одобряю. Я и сам бы чувствовал точно так же, если бы любил свою мать, как вы вашу. Но у меня … но мне не представилась такая возможность, ну, то есть любить мою мать… Она погибла, как мне сообщили, в автодорожной катастрофе, когда мне было семь лет. Мне сейчас тридцать, значит двадцать три года, я не знал любви мамы, помнил лишь о её любви из отрывочных воспоминаний детства...
― Артур, прости! – вскрикнула неожиданно для всех, а, пожалуй, и для себя самой, Анна Львовна, однако вполне искренне. Она встала, намереваясь, подойти к нему, но он остановил её жестом.
― Но в то время он и его доктор Алла Ильинична, практически восстановили мой рухнувший в одночасье детский мир! Создали иллюзию, что, как будто, ничего не случилось… Матушку я хорошо помню, особенно по её замечательному портрету маслом, заказанным отцом у художника Р. Вы не любили отца и его доктора, которая, как я понимаю, стала в ту пору его сожительницей. Но вы же сами знаете, как отцу было тяжело после смерти второй жены, которую он, кажется, не могу знать достоверно, любил больше первой, то есть вашей матушки, во всяком случае, очень сильно. Могу ли я судить его? И кто из нас без греха? Я могу судить лишь себя! Я не был хорошим сыном. Я уехал в Америку, когда отец тяжело болел. Я же не знал, что он был здоров, как утверждает Анна, но я был крайне эгоистичен и видел лишь свои интересы. По отношению к нему, на его взгляд, я выглядел просто предателем.
― Ты прав, брат! Мы все эгоистичны! Мы были настолько ослеплены нашим горем, ранней смертью нашей мамы, так злы на отца за его шаг с женитьбой, так долго и глупо оберегали, в кавычках, эту дурную память, не в силах простить и забыть, что не видели, да и не хотели видеть его глубочайшей трагедии. Всё перехлестнулось, смешалось… Наши личные чувства, смерть двух мам, твоё рождение, и наше чувство какой–то покинутости, даже беспризорности… Да, да! Странно звучит, но именно это чувство было у нас, помнишь, Анечка? – Генрих Львович встал и подошел к сестре,– Поэтому мы и к тебе относились, я готов признать, с прохладцей. Не знаю, что ты помнишь из того времени совместной жизни с нами под одной крышей, но мы с Аней скоро поступили в университеты и оставили отчий дом, а значит и тебя. Так, что связь между нами стала совсем поверхностной. Только позже, буквально накануне твоего отъезда в Америку, мы с тобой сблизились, и я был безумно рад этому.