Мытарил Косяков по письменной части по всем уездным экономиям, служил в городе в управе, был канцеляристом при полиции и, наконец, всюду претерпев неудачи и гонения, занялся свободной профессией ходатая по мировым учреждениям.
Грузов вошел в кухню, загороженную огромной русской печью, в черной пасти которой сиротливо жались друг к другу два муравленых горшка, спотыкнулся о брошенные на пол сапожные щетки и остановился на пороге большой комнаты, надвое разделенной выцветшей кумачовой занавеской. В углу под образами стоял комод, накрытый скатертью, на котором красовалось круглое зеркало; под окном стоял небольшой сосновый стол с банкою чернил, из которой торчала ручка пера, с кипою бумаг и рыжим портфелем; дальше стоял стол побольше, с шестью деревянными желтыми стульями, а в углу комнаты – небольшой столик и подле него глубокое вольтеровское кресло, не менявшее обивки и не знавшее починки, вероятно, со времен Екатерины; в этом кресле сидела женщина в грязном ситцевом капоте, с распущенными волосами. Когда‑то она была красавицей, но теперь лицо ее пожелтело и сморщилось, нос заострился и только большие, черные глаза с лихорадочным блеском сохранили еще прежнюю красоту. Но и в них, вместо былой гордости, отражалась какая‑то пугливость. Грузов кивнул ей головою.
– Никодим Алексеевич дома?
– Здравствуйте, здравствуйте! – затараторила в ответ женщина. – Дома, дома! Спит, спит! Вы подите туда, подите.
Она подняла руку, желтую и тонкую, и указала на занавеску.
– Только он сердитый сегодня, ух! – прибавила она. – Бранился, бранился и говядины мне не нарезал! Да! Вы разбудите его!
– С кем это ты, сорока? – раздался из‑за занавески заспанный голос. Женщина выразительно посмотрела на гостя.
– Это я, – отозвался Грузов, – вставай, что ли!
– А, ты, Антон! Сейчас! Что у тебя за дело такое?
– После! – ответил Грузов, садясь на стул в ожидании. За занавеской заворочались. В то же время голос говорил без умолку:
– Ладно, подождем! А моя‑то сорока какую штуку сегодня удрала. Пришел этот каналья Сиволдаев, что за буйство судился; где, говорит, Никодим Алексеевич? Ушел! А где бумаги? Сорока‑то ему: поищите на столе! Он нашел свое условие, взял его и ушел. Так пятнадцать целковых и свистнули. Ищи ветра в поле!
– Я ничего не могла сделать, – жалобно захныкала женщина, – купи мне длинную палку, я их бить буду. Я ему кричала, кричала…
– Хорошо, сорока! Я сказал, что три дня не буду тебе мяса резать, и – баста! А в другой раз… Ну, идем! Я готов!
И Косяков вышел из‑за занавески.
Это был мужчина лет сорока, довольно полный, внушительной наружности, с расчесанными густыми баками и с медным пенсне на носу, которое вздрагивало от резких движений его головы.