Мягко ступая босыми ногами, он подошёл к ложу, уронил своё оружие в пышные складки и, склонясь, начал развязывать прихотливый узел широкого пояса. Долго, неторопливо.
Развёл шёлка по сторонам – тело Харуко было нагим, как… Как у Иды-Примаверы в доме Ромэйн.
Нагим и беззащитным. Как тогда у моей Гуинивир.
Нагим и ослепительным.
– Если мы убедимся, что король Орсен погиб, ведь не будет забытой за ненадобностью королевы? Бесплодной королевы?
– Нет, клянусь тебе. Никогда.
Смотри и не отводи глаз.
Медленно и по видимости равнодушно Эуген поглаживает бледную смуглоту ножек: от тонкой плюсны упрямого жеребёнка до худощавых икр и хрупких бёдер.
«Если» плавно переходит в «когда», а «когда» становится «давно уже». И меняется само время в заброшенной парадной спальне.
Эуген ласково ставит ноги девушки на ступню, одну за другой, раздвигает колени обеими руками.
– Теперь не бойся, – шепчет он так тихо, что я… Я все равно слышу.
И вижу, как левая ладонь смыкает свои пальцы в кольцо поверх лепестков, а правая сжимает и направляет сверкающую, остро отточенную иглу дирга.
А больше не вижу и не слышу ничего.
Эуген трясёт меня за плечо:
– Моргаут, очнись! Я преодолел все страхи. И перед сталью, и перед плотью, и перед собственной неумелостью. Моя часть обряда совершена и, право, хуже всего пришлось мне самому.
– Он что, поранился? – говорю я Мансуру.
– Самую малость. Надрезая препону, старался защитить остальное и всю беду принял на себя.
– К воронам! Зачем это вообще понадобилось? И прошу тебя, Мансур, не говори, что этот «спуск на воду» должен быть именно таким.
– Нет. Однако вспомни, через что мы все прошли, чтобы прийти сюда.
Кроме старших женщин, умерших вполне естественным образом. Или нет? Возможно, предаваться тоске по несбывшемуся – всего лишь долгий и изощренный способ казни. Или самоубийства.
А что должен теперь сделать я?
– Идите туда, высокий господин, – сказала Маннами. – Дорога проторена. Не заставляйте мою дочку ждать слишком долго.
Я тоже разулся. Как делают иудеи перед входом в храм.
Не знаю в точности, чего от меня добивались. Не знал, чего ожидать.
Только не того, что предстало моим глазам.
Весь хаос перекрученных материй и подушек был убран с лакированных циновок. Харуко неподвижно восседала на двойном сидении, напомнившем мне почётный римский бицеллиум. Она переоделась в тёмное, иначе – более просто и узко – завязала пояс; в распущенных до полу волосах, гладких и струящихся подобно воде, не осталось ни одного гребня, ни одной шпильки. С лица смыта непроницаемая маска, с ярких губ – помада, зато ногти на босых ножках подкрашены заново. Не завернутый в коробящуюся парчу монумент, а гибкий человеческий тростник из тех, что Эуген изображал в сердцевине нового творения.