— Твоя пасека так и стоит в лесу, дед?
— Так и стоит.
— И ни немцы, ни итальянцы не трогают тебя?
— Пока бог миловал, не заглядывали. Я в стороне от дорог. — Дед Матвей повернулся к самолету, где в кабине сидел мертвый, насупился: — Вчера итальянцы взяли одного с собою.
— Живой?
— Бог его знает. Должно, живой, раз взяли.
— Про остальных ничего не знаешь?
— А что не знать, — желтовато-мутные глаза деда Матвея налились слезой, коричневые скулы дрогнули. — Так все и погибли.
Над балкой в небе возник тугой вибрирующий звук. Купаясь в лучах утреннего солнца, в сторону Воронежа медленно плыл серебристый крест самолета.
— Немец, — сказал Алешка, вздохнул и почесал в затылке: — Неси, дед, лопату — на пасеке у тебя должна быть, — похороним.
На обратном пути Володька отстал, задержал Алешку:
— Куда мне с магнето тракторным деваться, Ахлюстин уже несколько раз спрашивал у меня про них. Не верит, что нет. Вы их, говорит, с Тавровым попрятали. Я знаю.
— А ему что за дело? — Алешка нахмурился. Под кирпичными плитами скул прокатились желваки.
— Ахлюстин с немцами в дружбе. Поддерживает новую власть. Он же в Лофицком мельницу ставит, а немцы собираются осенью хлеб сеять, и им трактора нужны. Я сам слышал, как они спрашивали у Раича про трактора.
— Подождут. Они где у тебя, магнето?
— Пять штук закопал под яблоней в саду, а три дома лежат. За печкой.
— Те, что дома, закопай тоже.
Ребята, ходившие вместе с ними, ушли далеко, о чем-то оживленно толковали. Володька посмотрел на них, потом на Алешку пытливо:
— Юрин Роман Алексеевич с той стороны приходил. Не слыхал?
— Ты откуда знаешь? — встрепенулся Алешка. Пухлогубое лицо его застыло в ожидании.
— Знаю, — сказал Володька. — Газеты приносил и листовки. Вскорости должен еще прийти.
— Так, может, с ним можно туда?
— Спрашивали. Нельзя, говорит. Делайте, говорит, свое дело на месте. Главное — обмолота хлебов не допустить.
— Может, пожечь хлеб в скирдах?
— Хлеб нужно застоговать и так оставить. Как обмолоту помешать — подумай. Роман Алексеевич так и сказал: «Хлеб — Алешкино дело», — Лихарев помолчал, потом тронул Алешку за рукав: — О нашем разговоре — ни-ни-ни. Ни одна душа.
— Об этом мог и не говорить, — обиделся Алешка.
* * *
В конце августа немцев в хуторе сменили итальянцы. Черномазые, подвижные, веселые, они разительно отличались от высокомерных, строгих и чопорных немцев. Немцы покидали тихий хуторок неохотно. Черноволосый в последний вечер долю сидел у Казанцевых в сарае, вздыхал, цокал языком.
— Плёхо, плёхо! Schlecht! — и показывал пальцем на бархатные полотнища паутины по балкам, на дыры под застрехой сарая, на свой мундир. — Война плёхо! Сталинград плёхо! — встал, сделал вид, что снимает мундир и бросает его под ноги, топчет, хлопнул ладонями себя в грудь: — Гамбург папо, матка, швестер… сестра, Гитлер капут! — и показал, как он идеи домой. Заслышав шаги у порога, поспешно застегнул мундир. В дверь просунулся ефрейтор с воловьими глазами, сказал что-то, и они вместе вышли. На пороге чернявый оглянулся, грустно покачал головой и махнул рукой: — Сталинград…