Гебдомерос (Кирико) - страница 34
Перикл, которого представляю вам я, – близорук и, чтобы скрыть этот свой недостаток, носит шлем надвинутым на лоб;[48] между тем манеры его всегда строги и элегантны, особенно это заметно, когда он непринужденным жестом набрасывает на левое плечо край своей хламиды; его длинные, кривые ноги, вместо того чтобы делать его смешным, придают ему сходство с пикадором, скучающим по арене, которую по старости лет вынужден был покинуть; склонив голову к правому плечу, он умильно (что само по себе уже говорит о его близорукости) разглядывает женский профиль, вычеканенный на монете». На площади, куда по вечерам, когда она пустела, страдающие дизентерией лошади приходили пощипать цветущие среди прославленных руин нежные ромашки, среди барабанов рухнувших колонн, как обычно, расположились те христиане, что не поддались ни панике, ни эгоизму, ни подлой трусости; они предпочли бросить вызов страху и смотреть в лицо смерти, твердо держась на закованных в кандалы ногах, а не испытывать стыд, переодевшись в беременных крестьянок и кормилиц, и не бежать, ища спасения в этом стаде двуногих овечек, к переполненным лодкам, грозящим при каждом ударе весла пойти ко дну. Ныне же все они расположились на земле в ленивых, величественных позах; они походили на пиратов, внимающих своему капитану, рассказывающему страшные истории о ночных абордажах. С наступлением ночи это общество аскетичных воинов и лишенных иллюзий благородных персон начинали тревожить сияющие во всех направлениях длинные световые лучи прожекторов, установленных бунтовщиками на окрестных высотах; тот, кому посчастливилось оказаться среди громоздящихся друг на друга руин, образующих некое подобие грота, менее других озабочен был этой игрой отраженного света, тот же, кто мог лишь опереться онемевшей спиной на жесткую и холодную цилиндрическую деталь колонны, рисковал провести ночь без отдыха. Время от времени кое-кто разворачивался спиной к пляжу, поскольку вид его ничем их больше не привлекал. Скорее их интриговало обилие огромных, освещенных сверху донизу гостиниц, которые как маяки сияли на вершинах отвесных скал, а морские волны замирали у подножия этих мрачных камней. Окна были распахнуты; на балконы и террасы в вечерних туалетах вышли богатые постояльцы, привлеченные доносящимися с погруженного в темноту пляжа звуками. Делать здесь больше было нечего; Гебдомерос с друзьями покинул это место и оказался в окрестностях, служивших городу своего рода кулисами. В самом деле, именно сюда отправлялись те, чья деятельность разворачивалась у всех на виду; здесь они, как актеры, готовились, накладывали грим, повторяли свои партии, чтобы затем подняться на сцену и мастерски, как обучили их наставники, продекламировать выученную наизусть, или почти наизусть, роль. Зарождались новые идеи, менялись вкусы и привычки, но пыльные подмостки, с которых они выступали, вопреки всем изменениям всегда оставались чем-то грязным и постыдным. Гебдомерос не раз задавался этим вопросом: почему в театре всегда есть нечто постыдное? Он не мог дать на него ответ. Теперь же, когда ему случалось оказаться одному в своей комнате, он вечерами допоздна предавался этим размышлениям. Трое его друзей уходили от него обычно в десять в веселом расположении духа и, напевая, отправлялись по дороге, круто спускавшейся к рыночной площади. Гебдомерос оставался один наверху, в том доме, где десять лет тому назад снял крохотную комнатку с убогой обстановкой. Позже, усилием воли, что под видом слабости и усталости всегда присутствовала в его характере, проявляя экономию и ограничивая себя во всем, он сумел приобрести дом целиком и выселить оттуда жильцов; он сделал это не из мести за то, что вынужден был нередко терпеть их дурное обхождение, а из желания наказать за низменные наклонности; он считал это справедливым. «Справедливость прежде всего», – думал он, сидя за столом и завершая скромную трапезу. Еду он готовил сам; она, как правило, состояла из какой-либо худосочной птицы (вроде анемичного жаворонка), которую ему приносил охотник – восьмидесятилетний старик, живущий по соседству. Охота для этого старика была культом, своего рода мистическим наваждением. Встав до зари, он свистом подзывал к себе старую собаку, и та устремлялась за ним следом, предварительно зевнув и с хрустом размяв кости. Гебдомерос каждый вечер покупал у охотника птицу, но съедал ее только на следующий день, поскольку в свободное время любил писать натюрморты с дичью. Он укладывал птицу на накрытый скатертью стол, а иногда на вату; вата имитировала снег, что напоминало зимнюю охоту, сборища охотников, устраивающих в гостиницах веселые попойки; они пили, расположившись у камина, где горели, потрескивая, бревна и сухие ветки и курили длинные трубки с фарфоровыми горелками, расписанными альпийскими пейзажами. Когда подходило время, Гебдомерос ощипывал птицу и готовил ее в чугунке, добавив туда немного козьего масла и щепотку соли; время от времени переворачивая ее вилкой, он громко повторял одну и ту же фразу: «Нужно, чтобы она почувствовала жар! Нужно, чтобы она почувствовала жар!» Если в тот момент, когда он садился за стол, кто-нибудь стучал в дверь, ему хватало решимости пригласить визитера разделить с ним трапезу, которая помимо поджаренной птички состояла из кусочка ржаного хлеба и ложечки черничного мармелада; в качестве напитка он использовал фильтрованную воду, куда добавлял немного пивных дрожжей и сахара. Он считал, что проблемы еды и питания относятся к вопросам морали, чем вызывал к себе антипатию и пробуждал злой сарказм у большинства людей своего окружения. Он подразделял пищу на моральную и аморальную. Зрелища в некоторых ресторанах, куда гурманы приходили удовлетворить свои непристойные гастрономические потребности, возмущали его до тошноты и вызывали в его душе праведный гнев. Господа, поглощающие лангустов и креветок, с маниакальным сладострастием сосущие расколотые щипцами клешни безобразных, покрытых панцирем монстров, заставляли его уподобляться Оресту, спасающемуся от Эриний, и обращаться в бегство.