По всем законам романтического жанра, обрезаться должна была Алина Васильевна, да что там обрезаться — она бы руку себе ради Москвы по плечо отхватила, зубами бы отгрызла, по живому, но Двойкин, раззява, расстарался сам — полоснул лезвием по неловкому пальцу и тотчас побелел, растерялся, оброс по лбу крупными каплями пота, будто это не палец, а горло, честное слово, вот урод! Остальное было делом техники. Алина Васильевна ловко присосалась к порезу горячими губами, у крови был волшебный граненый вкус — Красной площади, рубиновых кремлевских звезд, и сердце бедного Двойкина билось с курантовым гулом, когда Алина Васильевна, задрав клетчатую мальчишескую рубашку и сверкнув нежным жиром живота, с хрустом оторвала кусок подола на перевязку.
Страсть, помноженная на диарею, оказалась гремучей. Через месяц они уже подали заявление, а еще через три — образовали новую ячейку общества, отыграв негромкую общажную свадьбу, на которую пришли только любопытствующие соседи да любители выпить на шармачка. Друзей ни у Али, ни у Двойкина не водилось, своих родителей Алина Васильевна известила письмом, а новоявленная свекровь — в качестве благословления — прислала сыну лаконичную и недорогую телеграмму всего в одно слово — идиот. И была совершенно права — идиот оказался Двойкин первостатейный. Ну, чего расселся, а? Шевели жопой! Опять все из рук валится! Других слов любви Алина Васильевна просто не знала — жили они соответственно.
Сессия сменяла сессию, семейные скандалы накатывали один за другим, Двойкин, осознавший, наконец, весь ужас произошедшего, не просыпаясь, как маленький, плакал по ночам и чах, но даже через год законного супружества свекровь все так же в упор не желала признавать невестку — не отвечала на письма, не звала в гости, делала вид, будто Алины Васильевны не существует. Алина Васильевна попробовала сильнее изводить Двойкина, но сильнее было невозможно — бедолага достиг того края болевого порога, за которым страдание, многократно очистившись, превращается в эйфорию, приносящую жертве абсолютную свободу. При усилении нажима Двойкин запросто мог сбежать, запить, удавиться, наконец — да и черт бы с ним, не жалко, но без него Москва так и грозила остаться уклончивой мечтой, заблудившимся отсветом старого маяка, разрушенного еще в прошлом тысячелетии.
Поразмыслив, Алина Васильевна решила срочно родить ребенка. Она почему-то была уверена, что свекровь смягчится при виде внука или внучки — более чем странное умозаключение, если учесть ее собственный семейный анамнез, в котором дети всегда были поводом только для упрека или шлепка. Ребенок, однако, не получался, Двойкин был слабым, неврастеничным юношей, в неволе размножался неохотно, да и Алина Васильевна, с трудом выносившая всю эту тесно-телесную, потную, слюнявую возню, мало прибавляла несчастному жара. К списку упреков, и без того длинному, как список гомеровских кораблей, прибавился еще один — от тебя даже родить невозможно! Двойкин сжимался, жмурился и, беззвучно хлопнув хитиновой дверцей, уходил в себя.