Встреча на далеком меридиане (Уилсон) - страница 7

Она со злостью и удивлением подумала: «И надо же, чтобы такой безобразный сукин сын иногда казался таким красивым!» Затем ужаснулась грубости своих выражений, но тут же убийственно ровным голосом произнесла вслух:

— И надо же, чтобы такой безобразный сукин сын, как вы, иногда казался таким красивым!

Он удивленно поднял на нее глаза и от неожиданности рассмеялся.

— Извините меня, Мэрион, — сказал он, но вдруг его улыбка угасла и в глазах снова появился испуг. Он прижал ладони к вискам. — Боже мой, негромко сказал он и крепко придавил пальцами глаза. — Боже мой… вздохнул он.

У него не хватило сил кончить. И теперь, когда она наконец поняла, что его молчание родилось в глубинах, каких она никогда не измерит, ей захотелось бросить телефонную трубку, обхватить руками его голову и прижать ее к своей груди, чтобы дать ему хоть как-то отдохнуть и успокоиться. Было невыносимо думать, что он так страдает. Впервые, если ее считать того времени, когда от него ушла жена, ей довелось увидеть мрак, таящийся в его душе: внешне он всегда был точно таким же, каким показался ей в первый раз, когда ее покорили кипучая энергия его ума, легкость и свобода его движений и непоколебимая внутренняя убежденность.

Этот внезапный испуг заставил ее по-новому заглянуть за решетку написанных о нем строчек, и только теперь она смутно осознала всю сложность прошлого, крывшегося в кратких сведениях о годах столь давних, что даже он сам их забыл, если не считать туманных полувоспоминаний о том, как жилось маленькому ребенку, единственному ребенку в доме, где весь день едва слышно жужжала тишина, а из кухни, в дальнем конце большой старомодной квартиры, доносился приглушенный звон посуды и кастрюль — там кухарка занималась своим делом, словно была совсем одна, и лишь изредка прислушивалась, не раздается ли шум, не случилось ли с мальчиком беды: но шума никогда не бывало. Мальчик примирился с тем, что его мать каждое утро уходила из дому почти сразу вслед за отцом: он отправлялся в школу, директором которой был, а она — в нижний Ист-сайд, где работала врачом-акушером.

В документах, которые читала Мэрион, значилось: «Мать — Сесиль, врач»; но разве можно было по этим словам представить себе пухленькую небрежно одетую женщину с выбивающимися из прически белокурыми прядями, неглупую, хотя и лишенную воображения, с рассеянными голубыми глазами за сверкающими стеклами пенсне? В документах не говорилось также, что для маленького мальчика она в своей несказанности уже не обладала никакими индивидуальными чертами и ее можно было только обожать и глядеть на нее широко раскрытыми глазами, в которых таилась тоска и покорное приятие ее ежедневных исчезновений, ибо этого требует ее долг, как она часто ему говорила. Многим-многим людям нужно, чтобы она уходила, и ему следует учиться самостоятельности. Ее отец был часовщиком, рассказывала она, а ее мать умерла от родов, когда они много лет назад плыли в Америку из Копенгагена. Ей тогда только исполнилось десять, и хотя с тех пор прошло больше двадцати пяти лет, она помнила это совершенно ясно. И будет помнить всю свою жизнь, говорила она строго, а стекла ее пенсне блестели в тусклом свете длинной сумрачной прихожей, и мальчику начинало казаться, что она на него сердится, и он только молча кивал головой — да, он понимает, ее нельзя задерживать, ее ждут больные.