Для Москвы день был жарким. Ник догадывался об этом, видя, как мужчины снимают пиджаки и несут их, перекинув через руку, как женщины в пестрых платьях обмахиваются носовыми платками, ожидая зеленого сигнала светофора, чтобы пересечь широкое пространство улицы Горького; но для американца из Нью-Йорка или Кливленда московская жара казалась приятной весенней прохладой. Он приехал сюда, ожидая какого-то чуда, но теперь он уже знал, что чуда не будет, если только он сам не потрудится стряхнуть его с неба, а на это оставалось очень мало времени.
Час был поздний — половина девятого, но, поскольку Ник не любил возиться с житейскими мелочами, он успел уже выработать четкий утренний распорядок, и привычные действия не отвлекали его от размышлений. К тому времени, когда он кончил бриться, одеваться и пить кофе, он принял твердое решение: сегодня вечером не будет никаких театров и никаких других развлечений. Он по собственному опыту знал, сколько времени и хлопот требуют всяческие телефонные звонки, переговоры, заседания, запросы и ходатайства, обеспечивающие скрытую основу дружеской атмосферы и безупречной организации подобных визитов, и до сих пор по мере сил сотрудничал со своими любезными хозяевами. Но теперь довольно — и этот вечер и все оставшиеся вечера он посвятит подготовке к докладу.
Благодаря удивительно тонкому чувству времени он принял это решение как раз в ту секунду, когда раздался телефонный звонок, возвещавший, что остальные делегаты ждут его в вестибюле и начинается программа нового дня.
Пятеро американцев сели в машину, и она тронулась. Ник почти не слушал разговоров своих спутников. Он был так же далек от них, как и от миллионов людей в кипящем жизнью городе, расстилавшемся за окном автомобиля. Для остальных эта поездка была только временным перерывом в привычной жизни, а его ждало неизвестное будущее, которому еще предстояло начаться в какой-то неведомый день.
Солнце светило весело, но по-северному мягко. Кругом высились стрелы подъемных кранов, город бурно менял свой облик, однако сердитые глаза Ника замечали только мелькавшие кое-где низенькие покосившиеся домишки с потрескавшейся и осыпавшейся штукатуркой. Нервы его были так напряжены, что он стал беспощаден и к самому себе и ко всему, на что падал его взгляд.
Сидевший рядом с ним Прескотт из Принстонского научно-исследовательского института тоже смотрел в окошко так, словно он был совсем один; его бесцветная кожа, тусклые седые волосы, серый костюм и мелкие правильные черты были неприметны, и запоминалась только странная отрешенность худого задумчивого лица. С ним никто не заговаривал, потому что он еще в первый день предупредил: «До десяти часов утра я не ручаюсь за свой тон».