Вскоре нашлись и свидетели непотребства, после которого Ракша не захотел жить, не захотел срамить отца с матерью и весь свой род. Перепуганные до полунемоты двое подруг-семилеток, Синичка с Ягодой. Тут-то и вспомнился всем смугляк-наёмник из каких-то совсем уж дальних, между восходом и полуднем, земель, со странным для коганого равнодушием скользивший взглядом по женским и девичьим статям. Зато стоило появиться перед ним мальчишке или крепко сложенному парню из еще не отпустивших усы – большие, чуть на выкате, с синеватым белком, чёрные глаза чужака словно топлёным маслом заливало. В доме кузнеца его тоже нехорошо помнили – заимел было наёмник привычку заезжать в кузницу, когда Зычко с подмастерьем-молотобойцем работал, и стоять, прислонившись к воротам, подолгу глядя не на огонь в горне, не на рождающееся из малиново-красного железа под ударами легкого молота-кладива и тяжелого ковадла[9] поковье – на полуголое тело юного молотобойца, на перекатывающиеся под гладкой молодою кожей мышцы. Маслились темные глаза, обмякали сладко и наливались густо-алым полные, по-женски мягкие на вид губы под чёрными усами. Зычко пару раз наорал на чужака – железо, мол, сглазишь, раз не с заказом пришёл – гуляй своей дорогой. Наёмник поглядел зло, но с кузнецом задираться не стал – кузнец в городе человек нужный, мытарь за ссору с ним, тем пуще – за увечья, не похвалит. Мерзкие гляделки прекратились.
В городке на Оке слыхали об этом, пожалуй, и почаще, чем в лесных логовах, но так же, как только что Мечеслав, никак не могли по-настоящему взять в ум – это не срамные побасенки, это – есть. Даже когда увидели того чужака – всё равно не могли.
Не могли – до поры. Да вот пришлось.
Увидев собирающуюся на торжке толпу, наёмники, бывшие в тот день на разъезде, насторожились. Младший заорал сердито, тряся плёткой, но другой, постарше, толкнул товарища в бок. Коганые развернули коней к мытареву подворью. Их не тронули – того, что бесчестьем сгубил юного Ракшу, меж них не было.
Мытарь встал над воротами, двое наймитов держали перед ним большие щиты, так что виднелась только чернобородая носатая голова в островерхом войлочном колпаке. Закричал, ломая вятическую речь, видать, с перепугу – сидел в городе уже который год и ровно говорить выучился. Поминал договор, что вече заключило с посланцами Итиля – не чинить обиды мытарям и их людям. Грозил гневом Казари.
Молодые лезли на слом. Старейшина сдерживал – хотел разрешить дело малой кровью, договориться. Ведь не пустою угрозой были слова мытаря – до Казари не так было и далеко, а стояла в ней конная сотня. И пусть настоящих, забранных в железо от конских колен до яловцов обмотанных полотнищами шлемов, хазарских бойцов промеж ними была едва дюжина – городу и той дюжины, не говоря об остальной сотне, могло стать много. Старейшина требовал выдать сквернавца-наёмника, обещал на том разойтись.