— Хочу, чтобы ты от нее отвалил. С концами. И отменил всю эту пургу. И чтобы завтра же с утра она пришла домой — к нам с ней домой, понятно? — и заняла свое место. Все. Ты меня понял, поп?
Даже перевод — «Вы понимаете меня, священник?», — слабым эхом пришедший из-за спины Алексея, не помог. Наполеон из антониевской мужской школы на короткий миг взял верх — и Гильермо лишь в последний миг удержал его, направив стакан чуть ниже, не в лицо оппонента — впрочем, какого там оппонента, наверное, уже врага.
Дальше все было очень быстро, так же быстро, как в школьные стремительные годы, смазавшиеся в сплошную полосу в иллюминаторе бегущего самолета. Все разом оказались на ногах, в одной точке, сплошной кучей, осьминогом рук и ног; последним подоспел дольше всех встававший с табуретки четвертый, здоровенный парень по прозвищу Старлей. Яркий всплеск — мешанина движений — и немая сцена под негромкий заполошный вскрик паренька-переводчика: идущая в лицо Гильермо рука Лелека, перехваченная — нет, встреченная блоком Марко; сам Марко, не ослабивший хватки, хотя и согнутый под неесественным углом — человек в полицейской серой форме заломил ему за спину свободную руку; здоровила Старлей или как его там и последний участник дружеских посиделок, маленький и какой-то кривой, тоже в зеленоватом кителе — оба за спиной Гильермо, и финальным аккордом — стук стакана о бетон, безнадежный звук бьющегося стекла, катящегося подстаканника.
Лицо Леши — Лелека — его лицо, пахшее водкой, плавало надо всеми дурной луной.
— Вот, значит, как? — он говорит почти ласково, он обводит губы — нет, не языком, а трет одну губу о другую; он похож на рыбу, на даму Сфортуну, притом что менее женского лица представить невозможно. У него глаза серые, яркие. Мутные до желтизны. У него на подбородке топорщатся волоски — светлее шевелюры, рыжеватые какие-то. Ему всего-то 25 или 26 лет. Он бешеный старик, может, даже покойник.
— Подержи малыша, Серый.
Это, должно быть, прозвище переводчика. Он нервничает — он вообще явно слабое звено, «гражданский» среди этих людей, вернувшихся (или не вернувшихся) с войны. Когда он честно, едва ли не жмурясь от старания, перехватывает вторую руку Марко, так что теперь каждого из них держат двое, Гильермо понимает, что они действительно попали. Попали, как он сам не попадал еще никогда.
Все это нереально, как серо-золотая Москва в дыму. Когда Алексей, сощурившись, бьет его ребром ладони по лицу, он даже не чувствует ни оскорбления, как при хамских словах пять минут назад, ни боевого бешенства. Только крайнее изумление — и дурацкую боль в скуле. Как-то несоразмерно малую в сравнении с грохотом адреналина в венах.