Она дожидалась его тако же в белой рубашке — не в батистовой камизе, а в тоненьком шелке до пят, с широким вырезом, в который то и дело выглядывало ее прозрачно-светящееся плечо. Светильник потрескивал. Чуть коптил.
Она улыбалась несколько мгновений, прямо стоя напротив него. Потом развернулась — черные, совсем черные в темноте волосы шелковой завесой спускались до пояса — отошла. Не было сказано ни слова.
Серемонда под оглушительный звон собственного сердца легко скользнула под одеяло — руки поверх, закрыла глаза. Легкая дурнота, жар, нужно кровопускание. Говорить было не нужно, невозможно, нереально. Страх, боль, тоска. Счастье. Холод — самый конец февраля выдался ветреный, промозглый. Спасите меня, помогите. Я тону.
Некое неуловимо тихое движение рядом — это присел на край кровати Гийом. Его неподвижная — но горячая, очень горячая — ладонь, на которую он опирался, легла рядом с рукою его госпожи. Не открывая глаз (я и без того знаю, какое у тебя лицо) она сказала что-то — только губами, почти без звука, но он расслышал.
— Гийом… Вы — мой рыцарь?
— Да, госпожа. Видит Бог, это так.
— Вы служите мне?
— Это так, и будет так всю мою жизнь.
— Тогда… сделайте же это.
И он сделал. Он наклонился и поцеловал ее в раскрывшиеся ему навстречу бедные, горестные, чуть солоноватые губы… Такая беда — он полюбил ее, еще не так, как поют в песнях, но уже на всю жизнь — потому что она была несчастна, и ранима, и она нуждалась в нем, и она искала тепла, и она была его сестра, потерявшаяся в снегах февраля, зарытая зимою в холодную землю детского кладбища, и он знал, что нужно делать, чтобы остаться собой… Им обоим — остаться собой.
Такая беда. Он знал это, и знал уже все про себя и про нее; знал не умом, которого у него не было, но сердцем.
А сердце выросло вдвое и стало — шар боли и огня. Оно колотилось о стены груди, и боялось, и плакало. От любви, говорят, плачут — на свете нет ничего печальнее радости?..
Такая беда, но то, что он делал, было правильно, потому что та, что слаба, давала приказы сильному, и вся их любовь, начавшаяся со слабости, должна оказаться сплошная боль и жидкий огонь, и это еще не Серемонду поцеловал юноша Гийом, девственник восемнадцати лет от роду, нет, пока еще он целовал свою мать, которую отец спьяну колотил собачьим хлыстом, подозревая во всех мыслимых изменах… Свою мать, и девочку-сестру, умершую, когда ему было пять лет, и дону Санчу, плачущую во сне в холодных стенах своего далекого, далекого монастыря… Он целовал сестру-печаль, и живое, слишком живое его тело медленно начинало перестраивать мир вокруг, и когда, отрываясь от ее солоноватых губ, Гийом увидел наконец то, что он увидел — перед ним, слегка подаваясь навстречу его неумелым прикосновениям, лежала уже Серемонда. Черноволосая женщина, его возлюбленная.