Божество (Яцутко) - страница 34
Незначимые, фатические разговоры — совместное с окружающими действие, в котором я долго не мог научиться принимать участие. Говорить неприцельно, заранее зная бессмысленность слов, было тяжело, слова не желали покидать голову, где уютно и правильно, и уходить в немытые уши собеседников. Потом заметил, что фатические беседы тоже имеют смысл: окружающим меня людям-растениям нравился беспричинный и бесцельный трёп, он прятал пустоту, он заглушал звенящий страх перед неясным для них миром, который — парадоксально — был для них неясен, хотя они и изучали физику, химию, биологию и географию. Они страшно боялись (именно страшно боялись) оставаться перед пустотой, а потому говорили, говорили, смеялись, опять говорили. И они очень ценили тех, кто мог говорить долго без умолку, они готовы были часами сидеть вокруг и благодарно подобострастно смеяться. И я начал говорить. Это оказалось легко, собственное сопротивление было сломлено простой пользой: дураки уважают льющего речь, дураки отдают ему за его слова то, что они называют дружбой, а самому проще воспринимать как службу. Если ты говоришь часа два-три, заглушая всё это время страх окружающих перед окружающим, то после этого можешь смело расчитывать на пару-тройку услуг, часто весьма значительных, со стороны своих слушателей. Плата за такую туфту, как слова, да не просто слова, а слова совершенно пустые, смешила меня, приводила меня в недоумение, но всё это не мешало мне принимать её. Я стал часто играть роль, которую называют сочетанием «душа общества». Я говорил без умолку днями и вечерами, в школе и во дворе, дома и в гостях. Мой язык молол и молол пустоту, я пересказывал рубрику «Интеркурьер» из газеты «Советская Россия», журнал «Юный техник», романы Жюля Верна и Александра Дюма, политические и бытовые анекдоты, рассказы Леонида Соболева, услышанные в транспорте диалоги, придумывал различные сюжеты, выдавая их за реальные «забавные» случаи. Я легко уловил, что именно считается у дураков забавным и интересным, и рожал эти случаи тысячами. Они не желали сомневаться в правдивости моих рассказов, они даже пересказывали их друг другу, что не убавляло мне популярности: они могли только более или менее криво повторять — рассказать новое мог только я. И я рассказывал. Пропп и Лотман ещё не родились для меня со своими универсальными сюжетами, а я уже производил массу вариаций на основе вычлененных по уровню громкости смеха болванов инвариантов. И всё это — в глубокой внутренней тишине. Мне самому было глубоко неинтересно всё, что собирало вокруг меня компании и что заставляло компании меня звать. Я стал неумолкающим молчальником. Я не смыкал уста, но я молчал. Меня окружала почти абсолютная тишина. Единственные слова, которые я слышал, исходили из книг, моих же слов не слышал никто. Их просто некому было слышать. Я несколько раз пытался сказать нечто большее, чем заглушающий примитивную тишину трёп, нескольким казавшимся мне умнее других сверстникам, несколько раз пробовал заглушить ту, более тонкую и высокую тишину, которая остаётся даже после учебников физики и биологии и для заглушения которой мало звука, нужна ещё и эмпатия, понимание и содействие, но видел, что и они понимают лишь интонации междометий. Это было уже немало, и я сам вдруг почувствовал себя обязанным им. Логически сопоставив это с чувствами дураков, слушавших мои анекдоты, стал думать о себе немного хуже, чем до того, но ненадолго. Понимания междометий мне не хватало, я хотел понимания мыслей, слов, существительных, и я начал злиться на своих как бы друзей, с которыми пытался говорить. Мешало то, что они знали слишком уж мало слов. Они чувствовали моё настроение, и их настроение могло даже становиться созвучным моему, — особенно, когда мы курили сирийские сигареты «Наора», сидя среди свежих и уже окаменевших кучек человеческого дерьма за гаражами, — но они не понимали слов. И таких слов было так много, что я не имел возможности удержать линию разговора, объясняя слово, потом объясняя объясняющее его и так уходя всё дальше и дальше, особенно учитывая собственное эмоциональное состояние: ведь желание делиться мыслями и эмоциями возникало не в самые спокойные минуты разума. Меня самого интересовало ещё слишком многое, я легко уходил в новую тему, но и там был непонят. «Не грузи», — слышал я в конце концов и с чувством поражения и понимания переходил на фатическое. Постепенно я понял, что сорок человек одноклассников и человек двадцать — двадцать пять соседей по кварталу — это слишком маленькая группа, чтобы найти в ней ещё одного такого же. Надо было искать где-то за пределами. Я подумал, что, если среди упомянутых шестидесяти пяти есть один я, то, примерно, на каждых шестьдесят пять не-я, должен-таки один я приходиться, а на трёхсоттысячный город это больше, чем четыре с половиной тысячи человек. И не удосужившись посчитать, сколько, даже при верности такого расклада, интересующих меня индивидов может оказаться в той возрастной группе, среди которой я (плюс-минус) начал свои поиски, я их всё-таки начал.