По утрам.
Я старался не шевелиться и не думать ни о чём дневном, а сразу, едва проснувшись, зафиксировать сновидение и попробовать хотя бы часть его, хотя бы некоторые, совершенно отдельные линии, штрихи перевести в слова. Это было очень трудно, но доставляло чрезвычайное удовольствие. Когда я чувствовал, что получившиеся слова описывают ночное, сонное с точностью, достаточной для того, чтобы слушающий понял основное и это основное направило бы его чувства в сторону невысказываемого понимания остального, хоть ещё крохи, в моём мозгу вспыхивало (неверное слово), вздрагивало (тоже неверное слово), бытийствовало, возникало, пробивало электрическим током, моментально пропитывало со всех сторон и во все стороны ледяным и сразу же высушивало в сахарский жар (неверные, неверные слова) такое ощущение, в сравнении с которым все страшные оргазмы многочасовых мастурбаций тускнели и забывались. Иногда совсем не удавалось удержать в себе содержание сна, иногда для бывшего во сне в принципе не существовало слов, иногда же слова находились так скоро и легко, что хотелось немедленно ещё, и я опять засыпал. Мой древний подлинный мир опять потихонечку возвращался. Теперь я прекрасно знал, что этот мир неподлинный, что его, по сути дела, не существует, но мне было совершенно плевать на этот факт: мне там нравилось. И ещё больше мне нравилось там, когда в одном сновидении я неожиданно нашёл способ (слова?) для почти совершенно точного описания другого сновидения. В бодрствовании же затем я отметил, что таких слов (или что это было?) здесь, в реальном мире не существует в принципе. Я бился в конвульсиях от осознания невозможности переноса этих слов оттуда сюда. Как бы смирно, осторожно и сосредоточенно я ни просыпался, слова для описания особенных явлений той реальности не фиксировались в этой ни в каком виде: к ним не было синонимов, они не поддавались развёрнутому определению, не думались и не говорились. Пустопорожний трёп с одноклассниками стал вызывать физическое отвращение, слова каркали и были удивительно неёмкими. Я стал спать каждую свободную минуту. Я обучился искусству дрёмы — полусна, который позволяет находиться взором тут, а сознанием там. Это было самообманом: миры накладывались, но не смешивались и не растворялись. Здешнее оставалось здесь, а тамошнее — там. Даже части сознания, воспринимающие две разные реальности, не взаимодействовали. Долго в таком состоянии находиться не получалось. Я либо засыпал, либо просыпался. Пытаться перетащить сюда тамошние слова я почти перестал, но зато заметил, как начинаю всё лучше и лучше овладевать здешними. Я нырял в сон, как ловец жемчуга, набирал полную сеть впечатлений, выныривал, нанизывал на слова, наслаждался, нырял опять. Случалось, что я засыпал во сне и в этом сне опять засыпал и видел во сне, что ложусь и засыпаю. Такие многоуровневые погружения нравились мне особенно: выйдя из них, не всегда и не сразу бывал уверен, что уже вышел. Пару раз это заканчивалось травмами, но того стоило: грубое столкновение с убогой подлинной реальностью заставляло как бы пробудиться из уже абсолютно бодрствующего состояния, и после сокрушительного столкновения со стеной или шкафом вдруг понимал, что секунду назад здесь, в этой дурацкой подлинности думал сновиденными широкими ёмкими мыслями. И теплело.