Сестра моя Боль (Ломовская) - страница 106

Рано ли, поздно, а дошли вести о злодеяниях ее до царицы-матушки. Повелела она бабенку ту взять, и допросить, и пытать, ежели запираться будет. А потом всяких званий ее лишили и повезли на черной телеге через всю Москву, в Иоаннов монастырь, на вечное заключение. Бросили в сырую темницу, холодную, наполовину в землю вросшую. Никто не входил к узнице, а пищу ей на лопате подавали, как в зверинце дикому льву. Ничего ей не полагалось больше, ни стола, ни лежаночки, ни баньки. Жрала с земли, спала на соломе, а про мыться и вовсе забыла. Даже свечки ей не давали, даже лучиночки, а так и жила – при зарешеченном оконце вполсвета. И у того оконца толпился всякий день народ. Это потому, что слух по Москве прошел – кто плюнет, да узнице в лицо попадет, тому счастье прибудет. Вот и плевали все, и попадали многие. Что морщишься, внучек? Это не все еще. Тринадцать лет плевала в нее вся Москва, и палками тыкали, и дрянью всякой кидали – а все же не раскаялась узница, не очистилась, и все так же душа ее во грехах коснела. Поносила она публику, и скалилась, как медведица на тюремщиков, и никто не видел слезинки в ее запселых глазах, когда по большим праздникам выводили ее на цепи – на купола церковные посмотреть только. А к алтарю ей дорога была заказана, да и сама она не имела охоты туда идти. И через тринадцать лет воззвала она к Сатане, и Сатана сквозь тьму посмотрел на слугу свою верную, и прислушался к ее словам. Стала баба вроде мученицы, только мученицы есть от Бога, а это была от самого Дьявола…

– Что ты говоришь, отче! – передернул плечами Семенец. Сонный, убаюкивающий дурман спал с него, снова стал ощущаться колючий холод, только не в пальцах, а в груди – ближе, ближе, ледяное острие коснулось сердца, сначала осторожно, словно пробуя, а потом на всю глубину. Это была невероятная боль, которой тесно стало в теле, и она искала выхода: тогда он, постыдно обмочившись, потерял сознание.

– Ты челночок-то мне отдай, милый, не сжимай так крепко, поранишься. Вот так, вот так. Да ты не стыдись, такое ли я видел. Чистенький ты, значит, весь изнутри, как скобленый, если о делах этих ужасных и слышать не можешь. Уж прости меня, олуха, – давно живу, нахватался скверного, вот и огорошил тебя. Твоя правда – не для людей это. Да только ты и выходишь не просто человек, а вроде как Божий солдат, служивый ему, значит. Вот и послужи. Сам дреми, а сам дослушай, чего я тебе говорить-то буду. Если с души станет воротить – проснись, да вот кваску отхлебни. Такой уж квасок моя Акулинушка ставит, что не то что живого в чувство приведет, а и умирающий с постели встанет и в пляс пустится.