В нашей семье отношения между родителями и детьми были очень открытыми. Нас не ставили ниже себя, никогда ничего от нас не скрывали. Мы всегда принимали участие в жизни семьи наравне с родителями и я им за это очень благодарна, за то, что они воспитали во мне такую открытость по отношению к миру – впоследствии это оказалось очень важным для меня качеством. Мы постоянно обсуждали проблемы несчастной Джульетты, у которой, как известно, вообще кроме проблем ничего не было, с пеной у рта в тысяча восемьсот сорок пятый раз обсуждали Шекспира, спорили о судьбе Неточки Незвановой, о Достоевском, о трактовке образов и героев, музыке, костюмах, декорациях. У творческих людей этот происходит как-то само собой. Тогда, мне, еще ребенку, это казалось вполне естественным, в порядке вещей. А какие разговоры еще могла вести творческая интеллигенция провинциальной Астрахани? Тем не менее мне казалось, что я живу потрясающе интересной и наполненной глубоким смыслом жизнью. Да что там казалось – так и было! Мою детскую головку переполняли фразы, которые я в силу своего нежного возраста не могла ни понять, не переработать, но они жили во мне. Нам с братом взрослые никогда не говорили: «Идите в свою комнату, дайте взрослым поговорить». Мы были неотделимы от них. А их жизнь была неотделима от искусства. Искусством было все.
Я смотрела на других детей, пыталась вникнуть в их проблемы, говорить с ними на одном языке, и даже притворялась, что мне интересны их детские игры. Я в общем-то играла с ними в поддавки, жалела их, они казались мне ограниченными и оттого несчастными, мне хотелось поделиться с ними тем огромным миром, который был у меня, но для них мой мир был странным. Не скажу, что я была аутсайдером в полном смысле этого слова, но надолго моей дипломатии не хватало. Я всегда говорила с ровесниками немного «не о том», и периодически испытывала на себе стихийную мощь детской жестокости. На самом-то деле ничего особенного не происходило – ну, посмеяться могли, поиздеваться. Но в детстве любая насмешка отпущенная в твой адрес – это страшный удар, который довольно трудно выдержать. Но ведь так трудно, когда все твое окружение, все самые близкие тебе люди только и делают, что волнуются за Сонечку Мармеладову и полночи обсуждают нюансы ее поступка. А я, как примерная обезьянка, пыталась в свободное от «работы» в театре и на телевидении время донести это до своих сверстников. Но как я ни старалась, мне так и не удалось объяснить им, что над чувствами нельзя смеяться. А я не могла предать чувства, забыть о них, даже если мне доводилось читать стихотворение перед всем классом. Я входила в роль, беря в пример мою маму, и старалась пережить все, о чем писал поэт. И вот, однажды, в начальной школе, я вышла к доске читать «Белеет парус одинокий». Естественно, в какой-то момент я пустила слезу – стихотворение-то жалостливое. Вдруг вижу – дети в шоке, весь класс смотрит на меня как на прокаженную или умалишенную или и то и другое сразу, а учительница – и вовсе каким-то таким нехорошим взглядом меня одарила. В ее глазах читалось что-то вроде «ну все, приехали». И тогда я поняла: здесь меня никогда не поймут. И я училась сдерживаться, старалась, пыталась и что только с собой не делала. Но у меня плохо получалось, хотя я понимала, что в жизни так себя вести – как минимум неприлично, если не сказать больше – вызывающе. И только в одном месте можно было давать себе волю. В театре. Да, комфортно я себя чувствовала только в кругу единомышленников, в театре или на телевидении. А тем временем «несчастные и обделенные» дети прекрасно себя чувствовали, и не были им нужны никакие «таити». Они бегали, прыгали и радовались жизни. Но я уже тогда понимала: эта вода – не моя. Мой мир – театр. А о сцене я тогда только грезила.