Ветер в оранжерее (Коровин) - страница 21

Он, например, величайшим из писателей считал Эдгара По. Более того, преклонялся перед ним.

Но достаточно было прочесть одну только страницу какого-нибудь из кобринских рассказов, написанных ясным, простым, скупым на слова, языком, а затем страницу из Эдгара По, всю состоящую из длиннот и старомодных романтических выспренностей, чтобы задаться неразрешимым, на первый взгляд, вопросом: что объединяет этих людей?

Кобрин исповедовал культ мужественности, а в американском романтике было так много негероического и даже женски-нежного.

Кобрин был простым парнем, и родители его (как сказала бы Елена, вкладывая в эти слова немного уничижительный смысл) были “простые люди”. Родился и вырос он в Сибири и впервые сел за прозу, по его собственным словам, только после возвращения из Афганистана. Мне всегда казалось, что тогда же (и никак не раньше) он начал и серьёзно относиться к чтению. Откуда же проклюнулась и развилась непонятная страсть к Эдгару По и несколько болезненному мистицизму?

Литературными учителями его, очевидно, были Ремарк, Хемингуэй и так далее, с которыми его роднило сходство жизненного опыта — война. Кумиром же являлся человек, невероятно далёкий от всего, что знал в своей жизни Кобрин.

Это мне было неясно, и почему-то казалось очень нужным, чуть ли не необходимым, разгадать эту загадку.

Почему я, например, раз за разом перечитывал повесть Мелвилла о суровых китобоях и при этом кушал канцелярские счёты, а Кобрин, которого и вообразить трудно делающим то же самое, до изнеможения вчитывался в довольно-таки экзальтированного Эдгара? Какая-то путаница.

Что всё-таки было главным в этой его странной привязанности — некоторое, свойственное ему, эстетство или же то, что он разглядел внутри себя нечто, чего не видел более ни в ком другом (пусть даже прошедшем самый сложный жизненный путь и совершившем какие угодно боевые подвиги), ни в ком, кроме этого странного американца, писавшего о каких-то, в сущности, не очень страшных ужасах?

Ясно только то, что допиваясь до определённой точки, Кобрин вдруг переставал ухмыляться пренебрежительной мужской ухмылкой и внезапно взглядывал вокруг себя таким диким и потусторонним взглядом, что невольно вспоминался его литературный кумир.

Именно этим безумным взглядом Кобрин посмотрел на меня минут через сорок после своего прихода. За это время мы допили начатую бутылку вонючей настойки и доканчивали новую, причём пили теперь уже в основном только мы вдвоём — я проглатывал и кряхтел, а Кобрин весь мучительно содрогался, словно его внутренности были чище моих.