Но вот шло время, и Кобрин продвигался по кривой своего жизненного цикла всё дальше и дальше, пока, всегда неожиданно, не достигал той точки, наткнувшись на которую, без всяких видимых причин напивался — в кафе или с кем-либо из соседей по этажу, всякий раз это случалось по-разному. После этого день или два он не покидал своего этажа, продолжая сторониться шаек пьяниц, бродивших по общаге, и покорно, под холодным взглядом своей жены, влезая, как в берлогу, в свою комнату, дверь которой за ним тотчас же надёжно запиралась.
Затем что-то происходило за закрытыми дверями, и в коридоре появлялась Ольга, непостижимая ледяная красавица, с тазом и тряпкой в руках, которой она, невзирая на то, когда последний раз на этаже были уборщики, должна была мыть полы в коридоре, женской и мужской уборной. Чаще всего она начинала именно с мужской уборной, а бледный Кобрин следил, чтобы она мыла руками и не пользовалась шваброй.
“Моет”, — говорили в общаге, и, пока она мыла, на верхних этажах ожидали извержения Кобрина.
Вскоре Кобрин извергался и начинал доставать дно. Для этого всегда были сообщники: пьяницы и дебоширы, тем более, что Кобрин начинал всегда с непустыми карманами. Но ему словно хотелось переплюнуть пьяниц и дебоширов. Казалось, что Игорю мало было опуститься на самое дно и вываляться в грязи, которая это дно покрывала, а нужно было во что бы то ни стало сквозь эту грязь ещё и поскрести ногтями по твёрдой породе дна, как будто сожалея о том, что нельзя расколоть и саму эту донную породу и влезть в образовавшуюся трещину.
Этот период доставания дна длился от двух дней до двух-трёх недель и, если затягивался надолго, то заканчивался, как правило, тем, что в общежитии появлялась его мать, немногословная женщина, чем-то напоминавшая жену Ольгу. Она прилетала из Томска и увозила сына домой, и вылет Кобрина из Москвы всегда был для него подвигом, так как после Афганистана он смертельно боялся летать на самолёте.
Побыв некоторое время дома с родителями, он уезжал в лес, где у семьи Кобриных была какая-то избушка, и проводил там безвылазно две-три недели, иногда месяц, после чего появлялся в Москве, в институте, чистенький и снисходительный, словно бы знающий какую-то тайну, и начинал с чёрной папкой обходить издательства и носить сумку с торчащими из неё теннисными ракетками.