С унылым однообразием потянулись дни, первые дни военной службы Егора. Каждый день как две капли воды походил на предыдущий: утром побудка в шесть часов, уборка на конюшне, то есть водопой, чистка лошадей, затем завтрак, строевые занятия, обед, короткий отдых, занятия по устной словесности, уборка, ужин, поверка — и так каждый день.
Прошла всего одна неделя службы, а Егору она показалась за год, и он с ужасом думал, что впереди еще долгих четыре года. Больше всего его томила тоска по дому, по Насте. Вечерами после поверки, когда казарма погружалась в полумрак и по ней медленно прохаживался одинокий дежурный, Егор, лежа на койке, все думал и думал об одном и том же: как теперь там Настя, скоро ли придет от нее письмо? Вспоминались минувшее лето, встречи с Настей, а чаще всего сенокос, когда они дни и ночи находились вместе. Эх, какое же это было золотое времечко, и он только теперь оценил его по-настоящему.
Командиром четвертой сотни, в которой пришлось служить Егору, был есаул Токмаков. Казаки не любили Токмакова и за жестокость прозвали его Зубаткой.
Служба в сотне, да еще при таком командире, казалась Егору в десять раз хуже его батрачества. Единственной радостью его в первую неделю службы было то, что он повстречал в сотне Степана Швалова. Встретились они в конюшне, на утренней уборке лошадей. Егор чистил своего Гнедка, когда услыхал знакомый голос. Проворно работая скребницей, Швалов разговаривал с чернявым казаком из второго взвода.
— Степан, ты? — радостно воскликнул Егор.
Швалов обернулся, в полутемной конюшне сразу не угадал говорившего, и только когда молодой казак подошел ближе, узнал Егора.
— Ушаков! Здорово, браток!
— Здравствуй, Степан, здравствуй!
— Супротивник мой бывший заявился?
— Как же я тебя до сегодня не видел?
— Я только вчера с губы>[21]. Ладно, сейчас-то некогда, вечером поговорим.
После вечерней поверки Егор долго сидел на койке Степана. Казарма тускло освещена висячей лампой, в конце коридора маячит силуэт дневального. Умаявшиеся за день, спят казаки, только Степан тихонько разговаривает с Егором.
— Чего же ты схитрил тогда, помнишь? Сначала сказал мне про Настю, а отобрать ее не дал, убежал от нас.
— Эх, Степан! — Егор глубоко вздохнул и поведал Швалову, как он сам влюбился в Настю с первой встречи и как любит ее теперь.
С этой поры Егор подружился со Степаном, и вечерами подолгу разговаривали они, сидя на койке Степана. Многое узнал Егор от своего друга о порядках, существующих в сотне, о жестокости их командира.
— Это такая сволочь, что хуже уж и быть некуда, — рассказывал Степан про Токмакова. — Казаков он и за людей не считает, замучил всю сотню, на занятиях до того гоняет, что люди с ног валятся. В него уж и стреляли, и кирпичом его навернул в прошлом году Индчжугов, а ему неймется. Летось дневальным я был на конюшне, его черт пригнал ко мне. Вижу, злой, глаза так и горят, придраться не к чему было, а все же нашел причину. «Как фамилия?» — спрашивает. «Швалов, говорю, ваше благородие». — «Покажи своего коня». Я подвожу ему своего Ваську, он платочком провел по нему и, должно быть, запачкал платок. «Это што такое!» — заорал он да как ахнет меня по морде. Едва устоял я на ногах, а обозлился! Так меня и затрясло. Развернулся, хотел дать ему сдачи, да Митька Устюгов помешал, поймал меня за руку, удержал. А он, гад, понял, что дело неладно, сразу подался из конюшни и мне десять нарядов влепил вне очереди. Но я ему, подлюге, припомню эту оплеуху, не будь я Степка, Ванькин сын. Так вот мы и мучаемся с Зубаткой. У нас теперь в наряды очередные почти не ходят, все внеочередники отдуваются, какие проштрафились в чем-нибудь. Он, подлюга, к чему-нибудь да придерется: то честь ему отдал неправильно, то пояс затянул слабо, то ответил не так. Ты остерегайся его, при встрече с ним встань как положено, во фронт, не доходя четыре шага.