Еще Меф думал о спате, к которой лишь изредка порывался сердцем и потому чаще всего не был достоин того, чтобы она служила ему. В результате грозное оружие лежало у него без дела.
Как-то к нему в общежитие приехал Эдя, оказавшийся в городе неподалеку и решивший заглянуть. С собой он притащил палку копченой колбасы и, бродя по комнате, искал, чем ее отрезать. Меф валялся на диване, домучивая брошюру по биофизике. Парню никто не задавал ее читать, но у него был принцип – если что-то начал, нужно закончить. Шатавшийся Эдя дошатался до кухонного стола и там затих.
«А нормальный ножик у тебя есть? Или только эта тупая ржавчина?» – услышал Меф его голос и что-то рассеянно промычал в ответ. Эдя продолжал топтаться и пыхтеть.
Меф дочитал одну страницу брошюры, перелистнул другую. Попутно он вяло соображал, что Эдя назвал «тупой ржавчиной». Когда же, наконец, сообразил, то вскочил с громким воплем. Гость сосредоточенно и безнадежно пилил спатой копченую колбасу. Оружие не убило его, не опалило руки, видимо, понимая, с кем имеет дело, но, с другой стороны, и до колбасы не снизошло.
Меф же раз и навсегда понял важную для себя вещь: каждый предмет света имеет ценность в той мере, в которой сам человек верит в нее. Если веры нет, можно иметь у себя самое совершенное оружие света – но оказаться неспособным отпилить даже колбасу.
Еще он думал об универе, который больше не вызывал тех же неуемных восторгов, что и в первые дни. Иллюзии мало-помалу рассеивались, и кое-кто с курса уже сгинул, разочаровавшись кто в образовании, кто в биологии, а скорее всего, просто сдувшись. Труднее всего любить то, с чем связана твоя жизнь. Педагогу сложнее всего любить детей, врачу – назойливых больных, компьютерщику – софт и железо, а садовнику – растения. Бывают моменты, когда каждому из них кажется, что он ненавидит свою работу. Однако в такой ненависти, усталости и раздражении часто больше привязанности, чем в сюсюкающей и показной любви, которая обожает гладить по головке и пускать пузыристые слюни ничего не стоящих восторгов.
Все это Меф не то, чтобы ясно формулировал для себя в словах и понятиях, а скорее улавливал в целом, добивая раз и навсегда выбранный путь фирменным буслаевским упрямством.
Только об одном Мефодий старался не думать: о Дафне. Это было внутреннее табу. Он знал, что всякая мысль о ней, даже случайная, неминуемо вызовет целую цепочку других, и закончится все тем, что он будет бить кулаками по стволам деревьев или отжиматься как бешеный.
Неожиданно размеренный строй мыслей растолкала одна с грифом «срочно!». Меф вспомнил, что должен зайти к своему научному, чтобы заверить тему курсовика. Это надо было сделать еще в июне, а он дотянул до сентября, поскольку не исключал, что летом его убьют и можно будет не возиться. С научными все было сложно. Их было два. Первый – деятельный и молодой, не мог руководить, поскольку не имел еще нужной ученой степени. Другой был почетный старичок, заслуженный с головы и до ног, имевший кучу званий и степеней. Его именем были названы улица в провинциальном городе, в котором он когда-то родился, и целое ответвление в биологии. Сейчас старичка привозили в университет на такси дважды в год, на открытие значимых конференций. В остальное время он тихо дремал в кресле, изредка принимая студентов или великодушно ставя свое имя под готовыми рецензиями.