С тех пор как комедия была представлена на театре, я прислушивался ко всем сделанным ей упрекам, ибо отдавал себе отчет, в каком месте тонкий критик мог бы приметить слабость. Я был готов отразить нападение; признаю с полной искренностью, что в иных местах предполагал настаивать на своем, в иных - оправдываться; а если бы уличен был в явных ошибках, то чистосердечно бы в них покаялся. Однако я не услышал ничего такого, что требовало бы публичного ответа. Самое существенное, что могло быть истолковано как упрек, следовало бы отнести не на счет сей пиесы, но на счет всех или большей части пиес, которые вообще были когда-либо написаны: речь идет о монологе. И потому я хочу ответить на этот упрек не столько ради самого себя, сколько для того, чтобы избавить от хлопот своих собратьев, коим могут сделать подобный же упрек.
Я допускаю, что когда человек разговаривает сам с собой, это может показаться нелепым и противоестественным; так оно и есть по большей части; но порою могут представиться обстоятельства, в корне меняющие дело. Так нередко бывает с человеком, который вынашивает некий замысел, сосредоточась на нем, и когда по самой природе сего замысла исключается наличие наперсника. Таково, конечно, всякое злодейство; есть и менее вредоносные намерения, которые отнюдь не подлежат передаче другому лицу. Само собою разумеется, что в подобных случаях зрители должны отчетливо видеть, замечает ли их сценический персонаж или нет. Ибо если он способен заподозрить, что кто-то слышит его разговор с самим собой, он становится до крайности отвратительным и смешным. Да и не только в таком случае, но и в любом месте пиесы, когда актер показывает зрителям, что знает об их присутствии, это невыносимо. С другой же стороны, когда актер, произносящий монолог, взвешивает наедине сам с собою pro и contra {За и против (лат.).}, обдумывая свой замысел, нам не следует воображать, что он говорит с нами, ни даже с самим собой: он лишь размышляет, и размышляет о том, о чем было бы непростительно глупо говорить вслух. Но поскольку мы являемся незримыми для него свидетелями развивающегося действия, а сочинитель полагает необходимым посвятить нас во все подробности затеваемых козней, то персонажу вменяется в обязанность уведомить нас о своих мыслях; а для того он должен высказать их вслух, коль скоро еще не изобретен иной способ сообщения мыслей.
Другой весьма неосновательный упрек был сделан теми, кто не удосужился разобраться в характерах действующих лиц. По их мнению, герой пиесы, как им было угодно выразиться (имелся в виду Милфонт),- простофиля, которого легче легкого вставить в дураках, обвести вокруг пальца. Но разве каждый, кого обманывают, непременно простак или глупец? В таком случае я боюсь, что мы сведем два различных сорта людей к одному и что самим мошенникам будет затруднительно оправдать свое звание. Неужели же чистосердечного и порядочного человека, питающего полное доверие к тому, кого он полагает своим другом, к тому, кто ему обязан всем, кто (подтверждая это мнение) соответственно себя ведет и проверен в ряде случаев, неужели - говорю этого человека, оказавшегося жертвой предательства, следует поверстать тотчас же в дураки по единственной причине, что тот, другой, оказался подлецом? Да, но ведь Милфонта предостерег в первом акте его друг Беззабуотер. А что собственно означало это предостережение? Оно всего лишь должно было пролить некоторый свет зрителям на характер Пройда до его появления, но никак не могло убедить Милфонта в измене; этого Беззабуотер сделать был не в состоянии, ибо не знал за Пройдом ничего предосудительного, тот просто ему не нравился. Что же до подозрений Беззабуотера о близости Пройда с леди Трухлдуб, то следует обратить внимание, как на это отвечает Милфонт, и сопоставить ответ с поведением Пройда на протяжении всей пиесы.