«У нас все, можно сказать, в порядке, хотя вопрос с Вильно все еще не решен.[11] Мы живем между литовцами и поляками. И те и другие терпеть не могут евреев…»
«Пожалуйста, наведи справки, кто такой господин Левассор, проживающий в доме 65 по улице Отвиль. Он заказал мне партию кож, но не прислал никаких документов, подтверждающих его платежеспособность…»
«Когда ты закончишь учиться, надо, чтобы ты вышла замуж и вы с мужем занялись торговлей. Твоя мать мне больше ни в чем не помощница…»
«Твоя мать все время сидит в кресле. Характер у нее становится просто невыносимым. Тебе следовало бы вернуться…»
«Сын Гольдштейна, приехавший две недели назад, говорит, что ты не поступила в Парижский университет. Я сказал, что это неправда…»
«Твоей матери пришлось делать пункцию, они…»
«Тебя видели в Париже в компании людей, которые тебе не подходят. Я хочу знать, что с тобой делается…»
«Мне опять сообщили о тебе неприятные вещи. Как только позволят дела, я приеду сам…»
«Если бы не твоя мать, которая не хочет оставаться одна, — врач сказал, что дни ее сочтены, — я немедленно поехал бы за тобой. Я приказываю тебе вернуться…»
«Я послал тебе 500 злотых на дорогу…»
«Если ты не вернешься через месяц, я прокляну тебя…»
Потом снова о ногах матери. Потом пересказ того, что говорил какой-то еврейский студент, вернувшийся в Вильно, о том образе жизни, который Анна ведет в Париже.
«Если ты не вернешься немедленно, между нами все кончено…»
Наконец, последнее письмо.
«Как тебе удается существовать, если уже год я не посылаю тебе денег? Твоя мать очень несчастна. Во всем, что произошло, она обвиняет меня…»
Комиссар ни разу не улыбнулся. Он положил документы в ящик стола, закрыл его на ключ, перечитал некоторые телеграммы и отправился в дом предварительного заключения.
Анна Горскина провела ночь в общей камере.
Однако комиссар все-таки распорядился перевести ее в отдельное помещение и, прежде чем войти в камеру, заглянул в глазок. Анна Горскина, сидевшая на табурете, даже не шелохнулась: она медленно повернула голову к двери, увидела комиссара, и лицо ее выразило презрение.
Мегрэ вошел и с минуту молча разглядывал ее. Он знал, что с ней не стоит хитрить, обиняком ставить вопросы, которые вырывают иногда невольное признание.
Она была слишком хладнокровна, чтобы попасться на подобные уловки, и допрашивающий, ничего не добившись, только потеряет свой престиж. Поэтому он ограничился ворчливым:
— Признаешься?
— Нет!
— Продолжаешь отрицать, что убила Мортимера?
— Отрицаю!
— Отрицаешь, что купила серый костюм для своего сообщника?